Виллет
Шрифт:
Все это выглядело бы очень мило, если бы он ограничивался мягкой и ненавязчивой формой благодарности, а не старался бы с неодолимым упорством рассчитаться, как он говорил, с долгами. За любезности, оказываемые ему матушкой, он платил ей такими бурными вспышками восторга и жизнерадостности, которые выходили даже за рамки его неизменной любви к ней — несколько беспечной и ироничной. Если же выяснялось, что ему постаралась угодить Люси Сноу, он в виде вознаграждения придумывал какое-нибудь приятное развлечение.
Меня каждый раз поражало, как превосходно он изучил достопримечательности Виллета — не только улицы, но и все картинные галереи, выставки и музеи. Казалось, он, как волшебник, произносил: «Сезам, откройся!» — и перед ним отворялась всякая дверь, за которой был спрятан достойный внимания предмет, дверь в каждый музей или зал, где хранятся произведения искусства или научные находки. Для понимания достижений науки у меня ума не хватало, но к искусству я ощущала безотчетное тяготение, несмотря на полное мое невежество. Я очень любила посещать
Я стала понимать, что неповторимая, талантливая картина встречается не чаще, чем неповторимая, талантливая книга. Я уже не боялась, стоя перед шедевром знаменитого художника, подумать про себя: «Здесь нет и капли правды. Разве в природе бывают при дневном свете такие мутные краски, даже когда небо затянуто тучами или бушует гроза, а тут ведь оно цвета индиго! Нет, этот сине-фиолетовый воздух не похож на дневной свет, а мрачные, как будто наклеенные на полотно длинные сорняки не похожи на деревья». Несколько отлично нарисованных самодовольных толстых женщин удивили меня полной непохожестью на богинь, к которым они себя, по-видимому, причисляли. Десятки великолепно написанных картин и эскизов фламандских мастеров, которые пришлись бы к месту в модных журналах благодаря изображенным на них разнообразным туалетам из самых роскошных тканей, свидетельствовали о похвальном трудолюбии и сноровке их создателей. Но все же то там, то тут мелькали правдивые детали, согревающие душу, или лучи света, радующие глаз. То, глядя на изображение снежной бури в горах, вы улавливали истинную силу природы, то — ее сияние в солнечный день на юге; на том портрете отражалось глубокое проникновение в душу человека, а лицо на том рисунке на историческую тему своей живой выразительностью внезапно открывало вам, что его породил гений. Мне нравились эти редкие исключения, они стали моими друзьями.
Как-то ранним утром, осматривая галерею, где еще никого не было, я забрела в зал, в котором висела всего одна, но невообразимо огромная картина. Она была искусно освещена, ограждена барьером, а перед ней стояла скамья с мягким сиденьем для удобства приходящих к ней на поклон ценителей искусства, которые, проглядев все глаза и падая с ног от усталости, хотели сесть. Это полотно, по-видимому, считалось жемчужиной всего собрания. На нем была запечатлена женщина, как мне показалось, значительно более крупных размеров, чем обычные люди. Я подсчитала, что на весах для оптовых грузов она потянула бы пудов на пять-шесть. Она действительно была на редкость хорошо откормлена: чтобы обладать такими объемами и ростом, такими крепкими мышцами, она, должно быть, поглотила огромное количество мяса, не говоря уж о хлебе, овощах и напитках. Она полулежала на кушетке, непонятно по какой причине, ибо царил ясный день, а у нее был столь здоровый и цветущий вид, что она могла бы легко справиться с работой двух кухарок; на боли в позвоночнике жаловаться ей тоже не приходилось, так что ей подобало бы стоять на ногах или хотя бы сидеть, вытянув спину в струнку. Никаких оснований возлежать среди бела дня на кушетке у нее не было. Кроме того, ей следовало бы одеться поприличней, скажем, в платье, которое должным образом прикрыло бы ее, но и на это она оказалась неспособной; из уймы материала (полагаю, не меньше семидесяти пяти ярдов ткани) она умудрилась сшить какое-то куцее одеяние. Непростителен был и ужасающий беспорядок вокруг дамы. Горшки и кастрюли — наверное, их положено называть вазами и кубками — валялись тут и там на переднем плане, среди них торчали никуда не годные цветы, а какая-то нелепая измятая драпировка покрывала кушетку и грубыми складками спускалась на пол. Справившись по каталогу, я обнаружила, что это замечательное творение носит название «Клеопатра».
Так я сидела, дивясь на это полотно (я решила, что, раз скамью
Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Вздрогнув, я повернулась — ко мне склонилась нахмуренная, скорее даже возмущенная физиономия.
— Que faites-vous ici? [162] — прозвучал вопрос.
— Mais, Monsieur, je m’amuse. [163]
— Vous vous amusez! Et `a quoi, s’il vous pla^it? Mais d’abord faites-moi le plaisir de vous lever; prenez mon bras, et allons de l’autre cot'e. [164]
Я исполнила приказание. Мосье Поль Эмануэль (а это был именно он) вернулся из Рима, но лавры великого путешественника, видимо, не сделали его более терпимым к непослушанию.
162
Что вы здесь делаете? (фр.).
163
Я развлекаюсь, сударь (фр.).
164
Вы развлекаетесь! Чем, разрешите узнать? Но сперва сделайте мне одолжение — встаньте, возьмите меня под руку и пойдемте отсюда (фр.).
— Разрешите проводить вас к вашим спутникам, — сказал он, куда-то увлекая меня.
— Но у меня нет никаких спутников.
— Не одна же вы здесь?
— Именно одна, мосье.
— Вас никто не сопровождает?
— Никто. А привел меня сюда доктор Бреттон.
— Доктор Бреттон и его мамаша, конечно?
— Нет, только доктор Бреттон.
— И он посоветовал вам посмотреть именно эту картину?
— Отнюдь. Я нашла ее сама.
Только потому, что волосы у мосье Поля были острижены очень коротко, они не встали дыбом на голове. Смекнув теперь, чего он добивается, я с некоторым удовольствием изображала полное равнодушие и поддразнивала его.
— Поразительное, чисто британское безрассудство! — воскликнул профессор. — Singuli`eres femmes que ces Anglaises! [165]
— A что случилось, мосье Поль?
— Она спрашивает, что случилось! Как вы, юная барышня, осмеливаетесь с хладнокровием какого-нибудь юнца сидеть здесь и смотреть на эту картину?
— Картина отвратительная, но я не понимаю, почему мне нельзя глядеть на нее.
— Ладно! Ладно! Не будем больше говорить об этом. Все же одной вам здесь быть не следует.
165
Странные женщины эти англичанки! (фр.).
— Ну а если у меня нет компании или, как вы выражаетесь, спутников, что мне делать? И потом, какая разница, одна я или с кем-нибудь? Никто меня не беспокоит.
— Замолчите и садитесь вот сюда! — распорядился он, усаживая меня на стул, стоявший в самом мрачном углу перед целым рядом особенно хмурых картинок в рамках.
— Однако, сударь!
— Однако, мадемуазель, садитесь и не двигайтесь с места, пока вас тут не найдут или я не дам разрешения подняться, ясно?
— Какой мрачный угол! — воскликнула я. — И какие безобразные картины!
Они и вправду были безобразны, эти четыре картинки, объединенные под названием «Жизнь женщины». Написаны они были в отвратительной манере — безвкусные, невыразительные, тусклые, отравленные ханжеством. На первой, названной «Юная девица», эта самая девица выходила из церкви; в руках она держала молитвенник, одета была чрезвычайно строго, глаза опущены долу, губы поджаты — гадкая, преждевременно созревшая маленькая лицемерка. Вторая — «Замужем» — изображала ее же в длинной белой фате; она у себя дома преклонила колени, молитвенно сложила руки и невообразимым образом закатила глаза так, что видны одни белки. На третьей — «Молодая мать» — она печально склонилась над одутловатым и каким-то неживым, будто слепленным из глины, младенцем с круглым, как луна, нездоровым лицом. На четвертой — «Вдова» — она была изображена в глубоком трауре и держала за руку девочку в черном одеянии, и эта милая пара старательно рассматривала изящный памятник во французском стиле, сооруженный в уголке какого-то кладбища. Все четыре «ангельских лика» были угрюмы и бледны, как у ночного вора, холодны и бесцветны, как у привидения. Как можно жить рядом с подобной женщиной — лицемерной, унылой, бесстрастной, безмозглой, ничтожной?! Она мне показалась ничуть не приятнее, чем праздная, похожая на цыганку великанша Клеопатра.