Виллет
Шрифт:
— Они от этого не стали лучше, но я их читаю.
— Без удовольствия, однако?
— Не стану возражать, мосье.
— Но они нравятся вам, хоть некоторые? Нужны они вам?
— Мосье сотни раз видел, как я читаю их, и знает, что у меня слишком мало развлечений и я непривередлива.
— Я хотел вам угодить, и если вы цените мои усилия и извлекаете из них некоторое удовольствие, то отчего бы нам не подружиться?
«Оттого, что нам это не суждено», — сказал бы фаталист.
— Нынче утром, — продолжал он, — я встал в превосходном настроении и был счастлив, когда входил в класс; вы омрачили мне этот день.
— Нет, мосье, всего час или два, да и то невольно.
— Невольно! Нет. Сегодня мои именины; все пожелали мне счастья, кроме вас. Самые
— Я не хотела вас обидеть.
— Так вы действительно не знали о здешнем обычае? Или вам недостало времени? Вы с радостью выложили бы несколько сантимов за букетик ради моего удовольствия, если б только знали, что так принято, да? Скажите «да», все будет забыто, и я утешусь.
— Я знала, что так принято; у меня достало времени, но, тем не менее, я не выложила ни сантима на цветы.
— Что ж, хорошо — хорошо, что вы откровенны. Я бы, пожалуй, возненавидел вас, если бы вы стали притворяться и лгать. Лучше прямо сказать: «Поль Карл Эмануэль, я тебя презираю, старина!», чем участливо улыбаться и преданно глядеть в глаза, оставаясь в душе лживой и холодной. Я не считаю вас лживой и холодной, но мне кажется, вы совершаете большую ошибку; я думаю, у вас извращенные представления, вы равнодушны там, где должны бы испытывать благодарность, зато вас занимают и трогают те, с кем вам следовало быть холодной, как ваше имя. [264] Не думайте, мадемуазель, будто я хочу внушить вам страсть, — Боже вас сохрани! Отчего вы вскочили? Потому что я сказал «страсть»? А я и повторю. Есть слово, а есть то, что оно означает, — правда, не в этих стенах, слава Богу! Вы не дитя, почему с вами нельзя говорить о том, что на самом деле существует? Только я ведь сказал лишь слово — означаемое им, уверяю вас, чуждо моей жизни и понятиям. Было и умерло и теперь покоится в могиле, и могила эта глубоко вырыта, высоко насыпана, и ей уж много зим; утешаюсь только надеждой на воскресение. Но тогда все переменится — облик и чувство; преходящее обретет черты бессмертные — возродится не для земли, но для неба. А говорю я все это вам, мисс Люси Сноу, для того, чтобы вы пристойно обходились с профессором Полем Эмануэлем.
264
«Сноу» по-английски значит «снег».
Я не возражала, да и не могла ничего возразить на эту тираду.
— Скажите, — продолжал он, — когда ваши именины? Уж я-то не пожалею нескольких сантимов на скромный подарок.
— Вы только уподобитесь мне, мосье; это стоит дороже нескольких сантимов, но о деньгах я не думала.
И, достав из открытого стола шкатулку, я подала ее ему.
— Утром она лежала у меня наготове, — продолжала я, — и, если бы мосье запасся терпением, а мадемуазель Сен-Пьер столь бесцеремонно не вмешалась и, быть может, вдобавок будь я сама спокойней и рассудительней — я бы сразу ее подарила.
Он посмотрел на шкатулку: я видела, что ему нравится чистый теплый цвет и ярко-синий венчик. Я велела ему ее открыть.
— Мои инициалы! — сказал он, имея в виду литеры на крышке. — Откуда вы знаете, что меня зовут Карл Давид?
— Сорока на хвосте принесла, мосье.
— Вот как? Значит, в случае чего можно привязывать к крыльям этой сороки записки?
Он вынул цепочку; в ней не было ничего особенного, но она отливала шелком и играла бисером. Она ему тоже понравилась; он радовался, как дитя.
— И это мне?
— Вам.
— Так вот над чем вы работали вчера вечером?
— Именно.
— А кончили — утром?
— Утром.
— Вы за нее принялись с тем, чтобы подарить мне?
— Безусловно.
— На именины?
— На именины.
— И это намерение сохранялось у вас все время, пока вы ее плели?
Я и это подтвердила.
— Значит, мне не следует отрезать от нее кусочек — дескать,
— Вовсе нет. Это было бы несправедливо.
— Так она вся моя?
— Целиком ваша.
Мосье тотчас распахнул сюртучок, ловко укрепил цепочку на груди, стараясь, чтобы видно было как можно больше и по возможности меньше спрятано; он не имел обыкновения скрывать то, что ему нравилось и, по его мнению, ему шло. Что же до шкатулки, то он объявил, что это превосходная бонбоньерка, — он, между прочим, обожал сладости, а так как он любил делить свои удовольствия с другими, то угощал вас своим драже с тою же щедростью, с какой оделял книгами. В числе подарков доброго волшебника, которые я находила у себя в столе, я забыла упомянуть бездну шоколадных конфектов. Тут сказывался южный вкус, а по-нашему это было ребячеством. Часто он вместо обеда съедал бриош, да и тот делил с какой-нибудь крошкой из младшего класса.
— Ну вот и все, — сказал он, застегивая сюртучок, — тема была исчерпана.
Проглядев принесенные книги и вырезав несколько страниц перочинным ножом (он вычищал книги, прежде чем давал их читать, особенно романы, и строгость цензуры раздражала меня, если выброшенное прерывало ход рассказа), он встал, учтиво коснулся фески и любезно откланялся.
«Ну вот мы и друзья, — подумала я, — пока снова не рассоримся».
Мы чуть не повздорили в тот же вечер, но, как ни странно, не использовали подвернувшуюся возможность.
Мосье Поль, против ожидания, пришел в час приготовления уроков. Наглядевшись на него утром, мы теперь не жаждали его общества, но не успели мы сесть за уроки, как он явился. Признаться, я обрадовалась при виде его, до того обрадовалась, что не удержалась от улыбки, и, несмотря на то что он пробирался к тому месту, из-за которого в прошлый раз произошло недоразуменье, я не стала отодвигаться. Он ревниво, искоса следил, не отстранюсь ли я, но я не шелохнулась, хотя сидеть мне было довольно тесно. У меня постепенно исчезало былое желание отстраняться от мосье Поля. Я привыкла к сюртучку и к феске, и соседство их стало мне приятно. Теперь я сидела возле него без напряжения, не «asphyxi'ee» [265] (по его выражению); я шевелилась, когда мне хотелось пошевелиться, кашляла, когда было нужно, даже зевала, когда чувствовала утомление, — словом, делала, что хотела, слепо доверяясь его снисходительности. И моя дерзость в этот вечер не была наказана, хоть, быть может, я того и заслуживала. Он был снисходителен и добродушен; он не метал косых взглядов, с его уст не сорвалось ни единого резкого слова. Правда, он ни разу не обратился ко мне, но почему-то я догадывалась, что он преисполнен самых дружеских чувств. Бывает разное молчание, и о разном оно говорит; никакие слова не доставили бы мне тогда большего удовольствия, чем безмолвное присутствие мосье Поля. Когда внесли поднос с ужином и началась обычная суета, он только пожелал мне на прощанье доброй ночи и приятных снов. И в самом деле, ночь была добрая, а сны приятны.
265
Задушенная (фр.).
Глава XXX
Мосье Поль
Советую читателю, однако ж, не торопиться с умозаключениями, не делать обнадеживающих выводов, легковерно полагая, будто с того самого дня мосье Поль вдруг переменился, сделался приятен в обращении и перестал сеять раздоры и тревогу.
Нет, разумеется. Нрав его по-прежнему был крут. Переутомившись (а это с ним случалось, и нередко), он становился нестерпимо раздражителен; к тому же кровь его была отравлена горькой примесью ревности. Я говорю не только о трепетной ревности сердца, но и о том чувстве, более сильном и мучительном, обиталище которого — голова.