Високосный февраль
Шрифт:
– Строили для космонавтов в семидесятые, – объяснил Митя. – Средств, как понимаешь, не жалели – престиж! И внутри все по полной – бассейн, сауна, тренажеры и прочее. Ну и столовка, естественно! Хрусталь, белые скатерти, картины, скульптуры – с социалистическим щедрым размахом, у нас это любили.
– У нас и сейчас это любят, – равнодушно отозвалась Маша, – в смысле, размах. – И шумно зевнула. Хрусталь и размах ее не волновали. Ее волновало другое.
В огромном фойе с мраморными полами и действительно огромными хрустальными люстрами было неуютно и довольно прохладно – Маша, не терпящая холода в помещении, поежилась. Митя оформлял ее на полированной стойке и кокетничал с девушкой-регистратором.
К тому же она устала и хотела спать. А еще – поскорее остаться одной. Поскорее!
На пафосном лифте с красным куском ковра на полу приехали на третий этаж – именно там и располагались люксы. Митя распахнул дверь и присвистнул. Оглянулся на Машу, торчавшую за его спиной, и, шутовски поклонившись, пропустил вперед.
Маша вошла, скинула угги и тут же увидела белые махровые тапочки – ага, все как надо, научились.
А вот номер ее рассмешил: он был огромным, размером со стандартную трехкомнатную квартиру – гостиная с полированной мебелью, бархатными диваном и креслами и хрустальной люстрой, с баром и торшером и, конечно, с красным ковром и малиновыми шелковыми гардинами – советский шик. Но паркетный пол давно рассохся и скрипел, форточка открывалась плохо, в большущей ванной наличествовало биде, из которого подтекала журчащая вода, и в раковине, узкой змейкой, назойливо вился старый, ржавый след. Вторая комната, спальня, была тоже из советского времени – полированные завитушки на спинках кровати, настольные лампы с бордовыми шелковыми кистями абажура и тумбочки со следами от горячих чашек.
– Блеск и нищета соцреализма, – пошутил слегка разочарованный и смущенный муж.
– Нормально, – отрезала Маша. – Ну что? Ты поехал?
Он покраснел и слегка нахмурился:
– А что, надоел? Уже прогоняешь?
– Да брось! Просто тебе еще долго ехать, – равнодушно отозвалась Маша.
Митя сдержал обиду и кивнул. Подошел к ней, крепко обнял и почувствовал, как напряглась и задеревенела ее узкая спина. Маша вздрогнула, когда он попробовал ее поцеловать в лоб – по-братски, по-дружески.
– Давай тут, не балуй! – Митя дурашливо погрозил пальцем.
Маша отстранилась от него и попробовала улыбнуться, но улыбка получилась кривой.
– Ладно, попробую! – отшутилась она. – Но ты же знаешь – могу и сорваться.
Митя облегченно рассмеялся – на минуту ему показалось, что вернулась прежняя, остроумная и веселая Маша, совершенно своя. Однако, поймав ее моментально потухший взгляд, он понял, что ошибается.
Несколько минут Митя неловко топтался в прихожей, и было видно, что уходить, а тем более уезжать так далеко от нее ему страшно не хочется. Но, будучи человеком тонким от природы, он понимал, что уединение ей нужно как воздух. В конце концов, за этим он и привез ее сюда – сам так решил. Он еще раз попытался обнять жену, но, увидев гримасу раздражения на ее лице, быстро вышел из номера.
Он долго сидел в машине, даже закурил, хотя бросил это занятие уже два года как, но для экстренных случаев все же возил в бардачке пачку «Винстона». Сейчас был именно экстренный случай.
Во рту стало горько, а на душе было горько давно. «А может, она меня разлюбила?» – подумал он, и тут же его словно ошпарило. Нет-нет! Этого не может быть! Его Машка, Маня, Маруся – больна. Есть заключение врачей. Ну, не больна – нездорова, так будет правильнее. Ведь говорили, что можно обойтись и без лекарств – его Маруся сильная. Очень сильная. По правде – сильнее его. Это он всегда понимал.
Он крякнул,
– Дорога длинная и ночка темная, – сказал он вслух и усмехнулся. Да все будет нормально – отступит Марусина хрень и… ух, они заживут! Еще как! Надо переждать, набраться терпения. И все будет как прежде. В конце концов, он так любит ее. Нет, они так любят друг друга.
Маша стояла у окна и смотрела на темную улицу. Во дворе возвышалась наряженная елка. Вдруг она вспыхнула, зарделась, засверкала десятками красных и золотистых лампочек. Чуть поодаль находилась гостевая стоянка, и Маша увидела, как Митина машина резко выехала с территории санатория.
Она вздохнула, задернула шторы и легла на застеленную кровать. Свернулась калачиком, поджав под себя длинные, стройные ноги. «Кузнечик! – называл ее Митя. – Ты мой кузнечик».
У нее и вправду была очень тонкая кость. «Аристократка! – смеялся Митя. – И кровь у тебя наверняка голубая». Это был намек на ее бледность. Действительно, она не знала, что такое румянец, при любом волнении бледнела как полотно, а не краснела.
Странно, но мама была как раз плотно сбитой, со смуглой кожей и вечным «персиком» на щеках. А уж когда волновалась, на ее лице вспыхивали малиновые пятна, которых она очень стыдилась. Маша совсем не была похожа на нее – ни в чем, совершенно! Мама была черноглазой – Маша голубоглазой. У мамы были нежные тонкие и светлые волосы, моментально кудрявившиеся от влажности, у Маши волосы темно-русые, жесткие, непослушные. Ей подходила только короткая мальчишеская стрижка. Мама была чуть курносой, а у Маши нос был тонкий, с еле заметной горбинкой. Они были совсем разные, мать и дочь. Но был же еще отец!
Свернувшись калачиком, Маша закрыла глаза и подумала: «Вот бы уснуть!» Теперь у нее была одна мечта – спать. Спать, спать, спать. Потому что во сне ничего не болит.
Она проспала ужин и, открыв глаза, поняла, что хочет есть. В рюкзаке, собранном мамой, обнаружила пачку вафель, пакетик кураги и плитку шоколада – любимые лакомства. Налила чаю и села в кресло у телевизора. Там что-то орали, перебивая друг друга, и присутствующие были похожи на безумцев, вошедших в раж – ей-богу, шабаш.
Она поморщилась и быстро выключила. Господи, как мама может смотреть все это! Тоска и кошмар. Вытащив из чемодана книжку, Маша попробовала читать. Но читала рассеянно, невнимательно, то и дело возвращаясь к только что прочитанному абзацу, который снова забывала через несколько секунд. Она отбросила книжку, снова свернулась калачиком и зарылась лицом в подушку: «Господи, когда же отпустит? Ну пожалуйста, господи! Помоги! Я так устала…»
Она тихо скулила, подвывала, как больной щенок, и в который раз удивлялась, что не было слез. Совсем не было слез – глаза абсолютно сухие.
Вспомнила слова психологини: «Вы плачете? Нет, совсем? А плакать надо! Вот если заплачете, значит, дело пошло на поправку». Маша сморщила лицо, пытаясь выдавить хоть слезинку. Не получалось.
Она отоспалась ранним вечером, поэтому ночной сон к ней не шел, и это было самым мучительным, самым тяжелым – опять мысли, воспоминания. Боль и обида. Такая обида, что хоть рыдай. А вот слез по-прежнему не было. Она пыталась отогнать все это – то, что ее убивало, терзало, рвало на лоскуты, выворачивало наизнанку, вытряхивало из нее все то, что внутри. Ей казалось, что там, внутри, ничего нет – совсем ничего, одна пустота – ничего, кроме боли. Зато эта гадина заняла все пространство – места теперь было навалом. Ведь все остальное, из чего состояла Маша Мирошникова, исчезло по чьей-то злой воле.