Витрины великого эксперимента. Культурная дипломатия Советского Союза и его западные гости, 1921-1941 годы
Шрифт:
Со стороны ОГПУ основателем Болшевской коммуны стал Матвей Самойлович Погребинский, родившийся в 1895 году в полтавском штетле, в семье, где было девять детей. Он участвовал в Первой мировой войне, в 1919-м вступил в Красную армию, а чекистом стал лишь за несколько месяцев до того, как в 1924 году открыл детскую коммуну. Не имея педагогического опыта, а только «днями и ночами» изучая литературу о детской беспризорности, Погребинский сделал успешную карьеру чиновника в ОГПУ и дослужился до поста начальника НКВД по Горьковской области. Однако в официальной версии истории коммуны не упоминается, что она была сформирована на основе детской трудовой коммуны им. Розы Люксембург, основанной в феврале 1924 года энергичным и опытным педагогом Федором Мелиховым, чей успех и заинтересовал Погребинского. Главной чертой беспризорничества были скитавшиеся банды бездомных детей, возглавлявшиеся так называемыми вожаками, которые устанавливали, порой жестокими методами, власть над другими членами банды. Мелихов разработал ряд успешно применявшихся контрметодов для того, чтобы уменьшить влияние вожака и ослабить соблазны уличной жизни, давая детям возможность почувствовать принадлежность к коллективу через самоуправление и работу в обувной мастерской. Погребинский выбрал коммуну им. Розы Люксембург, чтобы преобразовать ее в совхоз в Болшево при покровительстве чекистов. И вот с 18 августа 1924 года по приказу, подписанному Ягодой, Мелихов был обязан подчиняться Погребинскому «во всех отношениях».
Удивительно, но Болшево стало знаменитым благодаря не ОГПУ, не ВОКСу и не советской прессе, а леволиберальному американскому журналу «The Nation», в номере которого от 11 ноября 1925 года была напечатана наивная статья Вильяма Ресвика (Reswick). Уполномоченный ВОКСа в Вашингтоне Борис Сквирский стал получать вопросы от любопытствовавших американцев о «русской ферме-колонии для мальчиков-преступников». Сквирский послал запрос в Москву с целью получения дополнительной информации, верно уловив три особо привлекательных аспекта данного явления: связь с социальной реабилитацией, реформированием карательной системы и гуманизацией советской жизни. Служащая ВОКСа Цецилия Рабинович, однако, ошибочно направила запрос Сквирского в колхоз, расположенный в Болышево, а не в Болшевскую коммуну, прикрывшись тем натянутым аргументом, что она не знает о ее местонахождении{498}. Таким образом, ВОКС узнал о Болшево благодаря «The Nation». Уже в 1926 году — только после того, как в 1925-м интерес из-за рубежа стал возрастать, — советская центральная пресса начала распространять информацию о Болшевской коммуне во все большем количестве статей{499}. Вывод однозначен: коммуна в Болшево основывалась не как показательная «витрина» для иностранцев, разве что процесс, в результате которого она стала образцово-показательным учреждением, был запущен в ответ на международное одобрение.
Ресвик стал первым человеком, оставившим запись в книге почетных гостей Болшевской коммуны, и вскоре эта книга наполнилась хвалебными высказываниями знаменитостей со всего мира{500}. Интерес из-за рубежа содействовал повышению статуса коммуны внутри Советского Союза. Слава за границей и на родине пришла к коммуне одновременно, а ее расцвет и падение были обусловлены характерным переплетением внешних и внутренних факторов. На всем протяжении существования коммуны роль Горького трудно переоценить. С тех пор как в конце 1920-х годов она вошла в число учреждений, наиболее часто посещавшихся важными иностранными гостями и делегациями, Болшевская коммуна оказалась чем-то большим, чем просто показушным объектом для иностранцев. Ее «выпускники» оставили след в истории советского общества; в советской же культуре прославление Болшево как особого места для перевоспитания преступников стало ослабевать по мере того, как принцип перевоспитания все больше подменялся на практике противоположным принципом презумпции виновности и жесткой эксплуатацией труда арестованных.
Производительный труд и формирование новых пролетариев — наиболее характерные большевистские и советские черты Болшевской колонии. Впрочем, не они стали тем, что произвело самое сильное впечатление на Ресвика из «The Nation» и на других западных гостей. Их интересовала значимость этого места с точки зрения прогрессивных реформ уголовного права и общества в целом, а также их влияния на малолетних преступников и неимущих правонарушителей.
Достаточно типичным было то, что большевистские и советские принципы резонировали с общим интересом к коммуне со стороны прогрессивных иностранных гостей различного политического толка. Типичным был также тот факт, что программы, поддержанные революцией, вышли из общественных движений, требовавших социальных реформ в позднеимперской России{501}. Ресвик выделил характерные черты «эксперимента в реформе исправительной системы» Дзержинского, которые позднее не переставали поражать и других иностранцев: свобода передвижения коммунаров, малое количество охранников и ограждений, а также кажущаяся поразительной способность перевоспитать даже самых отъявленных преступников при помощи «смены среды». Задача состояла в том, чтобы превратить «одних из худших малолетних преступников в России в приличных людей… Большинство из них оказались упитанными, румяными, широкоплечими мальчишками, чьи глаза светились здоровьем и энергией. Было трудно поверить, что всего лишь год или два назад эти мальчики были убийцами и бандитами». Без сомнения, давая разрешение американским журналистам посетить Болшево, власти надеялись, что написанная в результате статья будет способствовать созданию благоприятного образа Дзержинского в общественном сознании, который теперь выглядел не как «олицетворение революционного террора», но как гуманный покровитель собственного «детского колхоза»{502}.
Что касается условий содержания и предоставлявшихся возможностей, Болшево и другие коммуны ОГПУ были поистине уникальными даже среди тех сиротских приютов и исправительных колоний, которые объявлялись образцовыми или просто хорошо организованными учреждениями. Между детскими домами существовали огромные различия, как и в случае с другими институтами советского социального обеспечения, но суровые наказания, а также низкий (а то и просто ужасающий) уровень материальных условий содержания находившихся под опекой государства малолетних преступников считались нормой{503}. Тем не менее болшевские «достижения» были неподдельными и заслуживают подробного рассмотрения, поскольку большинство иностранцев весьма трудно было поразить, не имея для этого оснований. Отчасти зарубежных гостей поражало как раз то, что делало данное учреждение исключительным: идиллическое пространство бывшей помещичьей усадьбы с отличным оборудованием, хорошим поваром и кортами для тенниса, который на Западе считался дорогим, элитарным видом спорта. Но ничто из этого не имело бы значения, если бы не замечательные трансформации беспризорников, наркоманов и преступников, которых Болшево принимало во все возраставших количествах (32 человека в 1925 году, 96 — в 1927-м, 197 — в 1929-м, 655 — в 1930 году и, после массового притока, 1200 человек в 1931-м и 2200 — в 1933 году) и которых здесь быстро «приводили в порядок» (выражение Горького о Соловках): давали образование и превращали в высококвалифицированных рабочих. Они получали прибыль от участия в производстве пользовавшихся большим спросом товаров: спортивного инвентаря, оборудования и одежды. В 1932 году коммуна им. Дзержинского в Харькове произвела первые фотоаппараты «ФЭД» — очень хороший советский аналог «Лейки», название которого представляло собой инициалы самого Дзержинского. Многие бывшие коммунары продолжали работать на предприятиях после своего «выпуска», другие бывшие малолетние преступники становились талантливыми спортсменами, актерами и музыкантами. Причем некоторые предоставлявшиеся им возможности были, безусловно, выше, чем даже в самых элитных закрытых учебных заведениях Запада. Отчасти оттого, что слава этого учреждения распространилась за рубежом, начиная с конца 1920-х годов известные ученые, писатели, представители
Именно дети производили на гостей самое большое впечатление. Профессиональный американский инженер Зара Уиткин посетил в 1932 году одно из дочерних по отношению к Болшевской колонии учреждений — коммуну им. Дзержинского под Харьковом — и увидел там «лучшее современное оборудование» и помещения «в значительно лучшем состоянии, чем многие из фабрик для взрослых рабочих, из тех, что мы уже видели». Но что действительно «сильно взволновало» американских гостей — это настроение и дух детей, поющих советские военные песни. «После импровизированной приветственной концертной программы мальчики и девочки с живыми и счастливыми лицами толпились вокруг нас, задавая бесчисленные вопросы»{505}. Одно из наиболее устойчивых достижений даже не было очевидным в период существования коммуны: поразительное количество «выпускников» вышли на волю, чтобы занять видные должности педагогов, главных инженеров, директоров фабрик и писателей, из чего следует, что некоторые получили высшее образование. Сопровождавшие иностранцев лица не уставали повторять, что в этих учреждениях не было ни тюремных заборов, ни охранников. Как обнаружила Катриона Келли, среди большого числа советских сиротских приютов и «детских садов нового типа» в 1920-х годах были и такие, в которых действовало «подлинное самоуправление»{506}. Неужели действительно свобода и доверие, дарованные воспитанникам ОГПУ, сделали то, что Горький назвал чудом?
Только недавно стало возможно сравнить официально опубликованные данные о достижениях в Болшево с материалами, связанными с его внутренней историей. Драгоценные архивные документы и воспоминания были собраны музейными работниками и местными историками-краеведами, которые, в свою очередь, сотрудничали с горсткой бывших коммунаров, сохранявших материалы по истории этого учреждения в течение десятилетий — вплоть до конца советской эпохи{507}. Из представленных материалов ясно, что руководство коммуны выработало четкую программу, которая действительно доказывала эффективность правильного окружения для перевоспитания, только это было не вполне свободное окружение, созданное для коммуны в теории, а особая форма групповой социализации в ограниченном пространстве.
Болшевская официальная история, написанная одновременно и с целью демонстрации иностранным гостям, и для включения (как мы увидим далее) в советскую культуру, концентрировалась вокруг гуманной социализации через формирование нужной среды: неожиданное доверие, оказываемое коммунарам, добровольный характер членства в коммуне (как и в некоторых показательных тюрьмах, куда водили иностранцев), полное самоуправление самих детей и возвышающая роль труда. Эта версия истории коммуны не была полностью лживой, однако она была неполной. Подобно многим другим партийным ячейкам и органам партийного контроля в 1920-х годах, Болшево вырабатывало эффективные методы самодисциплины и горизонтального взаимного наблюдения, т.е. слежки друг за другом. Ситуация выглядела весьма иронично, при том что покровителем коммуны выступало ОГПУ — средоточие жесткой вертикали надзора и наказания в советском обществе. Эта форма горизонтальной самодисциплины развивалась на уровне рядовых членов «коллектива», который, вслед за каноническими произведениями Макаренко конца 1930-х, стал считаться «основным элементом советского общества»{508}. Иерархическое устройство Болшевской коммуны в печати не афишировалось (как и та роль, которую играл доход от торговых операций коммуны в социализации детей и которую приписывали исключительно труду). В произведениях Макаренко детские трудовые коммуны 1920-х годов, созданные ВЧК/ОГПУ, продолжали существовать только внутри теории коллектива, в структуре самоопределения советского общества.
Сущность бесспорного успеха Болшевской коммуны состояла в ее исключительном положении и в том, как в ней сочетались вертикальные и горизонтальные меры дисциплинарного воздействия, скрытые от внимательных глаз общественности. Требуются своего рода детективные навыки, для того чтобы систематизировать дисциплинарные методы, практиковавшиеся в Болшево. В коммуне существовало не так много правил, но они были довольно жесткими; чем больше преимуществ давало членство в коммуне, тем суровее было наказание за нарушение действовавшего здесь кодекса. Бывший коммунар М.Ф. Соколов-Овчинников вспоминал в автобиографии, как накануне грозившей ему первой «изоляции» в «концлагере» Погребинский беседовал с ним в тюрьме ГПУ. Если он попадет в Болшево, то должен будет соблюдать пять «заповедей»: не воровать, не пить, не «нюхать» (некоторые бездомные дети нюхали кокаин), не играть в азартные игры и беспрекословно подчиняться общему собранию коллектива. При условии соблюдения этих правил ему обещали, что его криминальное прошлое будет забыто и он получит все гражданские права после «выпуска». Как отметил Гётц Хиллиг, эффективная практика, во-первых, полного разрыва коммунаров с прошлой жизнью, а во-вторых, их участия в труде и учебе не была изобретена Погребинским, но использовалась еще в 1924 году в возглавляемой Мелиховым коммуне им. Розы Люксембург. Тех, кто нарушал правила, иногда «изолировали», иногда отсылали назад в московские тюрьмы или места их прежнего заключения на временное или постоянное содержание{509}. Угроза лишения прекрасных условий жизни в коммуне являлась для детей, пожалуй, основным стимулом к изменению поведения.
Даже при этих условиях правила не могли быть столь эффективными, если бы они не сочетались с обширной действенной системой социализации (или «перевоспитания»). При попадании в коммуну сразу же устанавливалась другая, горизонтальная иерархия, которая разрушала авторитет «вожаков» уличных банд. С «первых же дней» актив воспитанников, сотрудничавший с начальником и персоналом, по словам Погребинского, создавал «ядро, вокруг которого вертелась вся жизнь коммуны, обрабатывая ребят и выявляя новые силы активу». После значительного расширения коммуны в начале 1930-х годов актив, в который входили также члены комсомола и партии, занял еще более важное положение, а вчерашние коммунары получили административные должности под руководством взрослых. Преображение бывших юных преступников производило глубокое впечатление, но не являлось чем-то сверхъестественным. В первые годы было немало случаев рецидивизма, которые не афишировались. На общих собраниях коммунаров обсуждались преимущественно проблемы преступления и последующего наказания, поскольку кражи и другие нарушения правил коммуны входили в сферу коллективной ответственности, что делало «самоуправление» решающим фактором, о чем иностранцы так никогда и не узнали. Однако с закреплением «единоначалия» в советской промышленности власть директора с 1931 года возросла и во всех коммунах ОГПУ — особенно по мере того, как в повседневной работе педагогов заменяли чекисты{510}. Быстрое расширение коммуны в начале 1930-х годов, с характерной для периода «великого перелома» акцентировкой в первую очередь на количестве, а не на качестве, приводило к повышенному риску побегов, нехватке продовольствия, слабой дисциплине и нежеланию работать у новоприбывших, а также к столкновениям между активистами и прочими членами коллектива{511}.