Визгуновская экономия
Шрифт:
Шли мы медленно, и когда достигли сада, то заря уж широко заполонила небо, звезды меркли и погасали. Ночной мрак стремительно убегал к западу. Все еще было тихо. Небольшая березовая рощица, составлявшая границу сада, точно дремала в неподвижном воздухе, печально поникнув своими поблекшими ветвями. Опавшие листья, которыми мягко была усыпана земля, покрыты были инеем. Они уж не шуршали под ногою…
Вдруг как бы отблеск пожара озарил нас. Я оглянулся. Из-за горизонта величественно поднималось солнце. Лучи его сверкающими иглами пронизывали воздух. Они еще не достигли долины, в которой раскинулось село, окутанное сизым сумраком, не достигли и реки, но кресты
Легкий шорох пронесся по деревьям. Доселе неподвижная роща проснулась и задрожала свежею дрожью, насквозь пронизанная солнцем. Подобно мраморной колоннаде засеребрились стройные стволы берез, и горячим золотом засверкала их ярко-желтая листва под молодыми лучами солнца.
Река уж не дымилась. Голубой туман, стоявший над ней, при первых лучах солнца свернулся мягкими клубами, тихо поднялся и растаял в розовом небе. Теперь в берегах неподвижно пламенело растопленное золото.
Тишина все еще не нарушалась. Где-то на селе скрипнули было ворота и жидко заблеяли овцы, но чрез мгновение все опять смолкло, и мертвая тишина снова воцарилась в воздухе… А солнце заливало землю сверканием.
Я поздно проснулся. Ерофей Васильев еще не приезжал. В конторе, где отведена была мне квартира, никого не было, кроме караульщика Артема. Я пошел к реке. Там, на бережку, как и вчера, сидел с удочкой лысенький и кривой человек, указавший нам контору. Я подошел к нему.
– Бог в помощь!
– Много благодарны вашему здоровью, – поблагодарил меня рыболов. Он сидел без шапки, в каком-то халате неопределенного покроя, подпоясанном грязной веревочкой. Ноги его были босы. На шее, темной как чугун, болталась какая-то оборванная тряпица, из-за которой сквозила голая грудь. Рубашки заметно не было.
Я разговорился с ним. Оказался он бывшим дворовым человеком, прошедшим, по его выражению, все огни, и воды, и медные трубы. Был он, в «свое время», и псарем и буфетчиком, играл в домашнем оркестре на валторне и ездил форейтором; под конец, все по той же чудодейственной «барской воле», определился было в портные, но и там оказался негодным, после того как сшил «барченкову учителю» брюки задом наперед. С тех пор он поступил в инвалиды, то есть получал с неукоснительной аккуратностью «мещину»{2}, лежал с утра до вечера на полатях в людской и с многозначительным кряхтением посвящал молодое дворовое поколение в прелести старинного «житья-бытья». Таким инвалидам пришлось плохо после эмансипации; хватил горя и мой рыболов. Из многообразных познаний его ни валторна, ни звонкий форейторский кнут, ни классическое «ату, ату его!» уж не подходили к складу новой жизни; не подходило к этому складу даже и портняжное ремесло, годное лишь на то, чтоб испортить брюки.
– Чем же ты живешь? – спросил я его.
– Живу-то? – переспросил он меня, – чем живу-то я? – с недоумением повторил он и, немного погодя, неуверенно произнес: – рыбу ловлю, вот… Ну, починить что… Это я могу, ежели починить, – оживленно добавил он и устремил свой единственный глаз на поплавок.
– Какая же ловля осенью? – заметил я.
– Ловля-то какая? – Он на мгновенье задумался. – Ну, ничего ловится… Вот вчера два карася поймал… Все глядишь… – Он не докончил.
В это время к нам подошел плотный и необычайно солидный мужик, в поддевке из обыкновенного крестьянского сукна и высокой новой шляпе. Он степенно и медлительно
– Что, Лупaч, не бывал еще Ерофей-то?
– Нет, нет еще, не приезжал, – торопливо ответил Лупач, насаживая на удочку червя.
Солидный мужик, осторожно подобрав полы поддевки, присел около нас.
– Что, Лупач, все ловишь? – снисходительно усмехнулся он.
– Ловлю все, – произнес Лупач.
– Хм… Лучше бы ты мне кафтан зачинил… Намедни поповы собаки расхватили… Ведь как, аспиды, располыхнули-то? – во!..
– Починю ужo…
– Почини, почини – это ты можешь… Что ж, почини, покровительственным тоном произнес мужик, небрежно поковыривая палочкою землю.
Мало-помалу завязался у нас разговор с солидным мужиком. Он все хвалил: и барина, и приказчика, и порядки экономические… «Одно слово простота!» – заключил он свою хвалебную речь. Я поинтересовался: хорошо ли живут мужики. Вопрос, видимо, затруднил его.
– Да как тебе сказать, – произнес он, пристально рассматривая свои громадные сапоги и старательно ощупывая их толстую кожу, только что смазанную дегтем, – нельзя сказать, чтоб хорошо… Нет, нельзя этого сказать!.. Известно, есть дворов пяток… это нечего говорить – есть… Ну, а то – плохо, правду надо сказать – плохо!
Я удивился, как при такой простоте экономических порядков все-таки плохо живут мужики.
– Это верно, что простота! – подтвердил мужик, – и из земли, и из кормов… И заработки опять… Одно слово – вечно бога молить!
– Не понимаю, почему вы плохо живете? – заметил я, – может, пьянство сильное?
– Нет, зачем пьянство… У нас этого нету… Ну, знамо, нельзя без того, чтоб не выпить лишнего – покров там, масленица, – а чтоб пьянства, нет – пьянства нету…
Мы замолчали.
– А вот видишь, милый ты человек, – окончив осмотр сапогов и слегка вздыхая, заговорил мужик, – как тебя называть-то?
Я сказал.
– Ну так вот, Миколай Василич, – дарёнка [6] у нас… Дарёнка {3} , милый человек… С того и живем плохо, что дарёнка… Улестил нас Чечоткин-то тогда… Это нечего таить – улестил… Вот теперь и каемся, да уж поздно… Близок локоток-то, ну – не укусишь его!
Он замолчал и, сняв шляпу, начал внимательно рассматривать ее подкладку.
– Мы – что!.. Мы еще куда ни шло, – заговорил он, когда подкладка в подробности была исследована и шляпа опять надета на голову, – вот горши-то! – Он указал палочкой на Лупача.
6
Даровой надел. (Прим. автора.)
Лупач съежился и учащенно заморгал своим глазом.
– Их у нашего Чечоткина никак тридцать семей было, братец ты мой… Так все и разбрелись как тараканы: кто куда!..
– Ну, не говори, Андроныч, – вдруг обиженно залепетал Лупач, – мало ли осталось!.. Евтей Синегачий остался, Пантей-ключник, Алкидыч-конторщик, Ерофей…
– Ну и наберется какой-нибудь десяток, – свысока решил Андроныч, – а то все по миру ходят…
Лупач опять хотел было что-то возразить, но в это время заколебался поплавок и всецело поглотил его внимание. Андроныч посмотрел, посмотрел на его сгорбленную, напряженную фигурку, на его ведерце, где одиноко плавал и плескался крошечный пискаришка, и, поднявшись на ноги, пренебрежительно произнес: