Вкус жизни
Шрифт:
…Дети, милые дети. Они верили, что все преодолеют. Где была верная рука, надежное плечо инструктора?.. При чем тут он? Дети еще не знали, как жестока бывает природа, которой все равно: взрослый ли, ребенок, робот ли попадает под ее жернова. Лавина снега затягивает тебя, и ты как в огромной стиральной машине. А когда она останавливается, ты словно замурован в бетоне… Только родителям до каждой клеточки тела понятна потеря, понятна бездна безысходности. Ей не вернуть единственного, ради которого жила, каждый день совершая героические подвиги: трудовые, бытовые, моральные, нервные, ощущая радость видеть, слышать сыночка, печалиться с ним и за него. Бессонные ночи, аскетизм – тоже ради него. Что теперь осталось
…Те трое суток, пока искали детей, ей казалось, что она медленно умирает: изнурительны были дни, мучительно длинны ночи. Она что-то смутно помнила, но доподлинно не понимала. Только страх и боль… Она физически ощущала не только отупение холодеющего мозга, но и торможение всего организма. За три дня она ни разу не вышла из палатки, не шевельнула даже кончиками пальцев. Глаза не двигались, застыв блеклыми льдинками на обветренном сером лице. Плотно сжатые, мертвенно бледные губы каменной, жесткой, резкой складкой еле вырисовывались. А потом ей сообщили о сыне. И мир окончательно рухнул, исчез…
Врач спасательной команды, сам черный от пережитого несчастья, долго смотрел на мумию с руками, вытянутыми по швам, на остекленевшие глаза, трогал вену на шее, задумчиво хмурился, щупал, тер неживые пальцы вялых, бессильно лежащих ладоней. Потом вышел из палатки. Через некоторое время зашел снова, еле переставляя задеревеневшие ноги. Сел рядом. И вдруг громко, навзрыд заплакал, тяжело навалившись ей на грудь. Его слезы текли по ее лицу. Его огромное, мощное, как глыба льда, тело сотрясали рыдания...
Она знала горе, трудности, обиды, боль, и именно на боль этого большого, сильного человека откликнулась ее душа так, как не могла бы откликнуться на добрые слова, заботу и сочувствие. Именно колебания боли его души совпали с частотой ее отчаяния и, сложившись, вызвали в ней энергию, пробудившую, оживившую и поднявшую ее.
Очнувшись, некоторое время она приходила в себя, все еще не понимая, что с ней происходит. И вдруг всплеск горьких эмоций одним ударом, одним мощным толчком встряхнул весь организм, и хлынули слезы. Тяжелые и холодные, они выливались с диким рычанием, с гортанными всхлипами и рыками, потом с высокими воплями, еще бездумные, неосознаваемые. Что-то первобытно-безудержное, дикое было в ее стонах и воплях. И тут только доктор заметил, что в болезненном остервенении сжимает, чуть ли не ломает ей пальцы. Он почувствовал, что руки ее теплеют.
Два стонущих человека изливали друг другу свое горе. Два измученных тела дрожали, соединенные одной болью, одной бедой. Два сильных человека, измученных горем, больнее которого не бывает… Ее бессознательно погибающая душа уже не надеялась выжить, она не хотела выживать. И вдруг, когда несчастья сплелись, их стало двое… Потом они долго лежали молча и неподвижно. В радужной мути под ее веками проступало лицо сына… Она плотно сжимала веки с единственным желанием, чтобы того дня никогда, никогда не было… Она ничего не хотела кроме своего сыночка, своего солнышка, своей планеты, своей частички космоса…
Она понимала, что теперь будет жить, потому что надо, потому что обязана. Кому надо? Себе? Этого вопроса она не задавала, только прислушивалась к медленно растекающемуся по телу, еле ощущаемому теплу, коликам в пальцах рук и ног, к вялой боли, постепенно расслабляющей стиснутую, словно металлическими обручами грудь. Ее сознание медленно оживало, принося, словно издалека, из плотного тумана приглушенные звуки и неясные картины событий трехдневной давности. Оно снова возвращало ее к мучительным воспоминаниям и к последним словам сына: «Мамочка, я достоин тебя… Ты моя самая любимая»…
Детство
Женщины тихо переговаривались
…Из своего самого раннего детства Лене запомнилась керосиновая лампа, висящая на стене. Она еще не знала, что этот предмет на длинном шнуре называется лампой. Почему она выделила ее из всего уже знакомого? Все вокруг беспрерывно менялось, а лампа всегда оставалась на месте, рядом с нею. Каждый раз, просыпаясь, она видела ее и непонятно почему смотрела на нее бесконечно долго. Это успокаивало. Лампа висела и будто говорила: все хорошо, я тебя оберегаю. Иногда, открыв глаза, она ничего в темноте не видела и тревожилась, но лежала тихо и ждала, когда лампа вспыхнет и станет приятно-приятно и тепло.
Случалось и такое: ее тряско баюкают, она засыпает, а проснувшись, не обнаруживает перед глазами привычного предмета, пугается и оглашает комнату криком. За этим следует грубый окрик, резкий шлепок. Она сжимается в комок, что-то внутри ее мелко-мелко дрожит в непонимании и обиде. Она вновь разражается ревом, опять получает шлепок и на время замолкает, словно пытаясь понять и себя, и того, кто за что-то ее наказывает. И не поняв, снова обиженно ревет в голос, требуя привычного…
Эти ее воспоминания кратковременны. Они как редкие, еще неуверенные весенние лучики – скользнут и скроются, но насовсем не пропадают... Потом она замолкает, покоряясь неизбежности. А может, сон брал власть над ней, и наступала тишина. И вдруг среди ночи взрывался чей-то крик – до визга, до хрипоты. И общий нестройный хор снова будил тишину, требовал чьего-то внимания. Голоса постепенно сипли и замолкали, будто понимали, что надеяться не на что... Так было в изоляторе… В память о нем на ее теле остались огромные безобразные шрамы. Чирьи. Говорят, от холода и голода. И что тут поделаешь… Главное, выжила… И еще аптечный запах запечатлелся, как что-то опасное, неприятное.
Она помнит те мелочи, о которых все давно забыли, а, может, и не знали. Конечно, она запомнила немногое из первых двух лет жизни. В основном эти воспоминания непонятные, бледные и расплывчатые, словно осенние блики, но зато с отдельными яркими моментами, похожими на одномоментные вспышки, на вздрагивание нерва. Они четко запечатлены в ее памяти. Их картинки не стираются, не обесцвечиваются. Помнит она их потому, что они дороги ей или оставили на сердце заметную зарубку, пробуждая в ней первое печальное осознание себя...
Она знает тоскливое чувство одиночества, когда никто не подходит, а ей больно до потемнения в глазах. Она лежит в темном углу и слышит, как рядом всхлипывают, вскрикивают, постанывают, покряхтывают, поскуливают такие же никому ненужные… Она этого еще не понимает, но чувствует…
Говорят, грустные воспоминания со временем исчезают из памяти. Наверное. Но это случается, если их перекрывают радостные.
…И вдруг лучик солнышка заглядывает в окошко, весело пробегает по детям. Он изумляет ее. Это первый яркий проблеск радостного сознания. Хочется следить за ним, ловить взглядом, не отпускать. А он уже умчался дальше – радовать травку, цветы, деревья. Она их уже видела в открытую дверь и запомнила. Им тоже нужен теплый лучик. Они тоже его ждут. Птицы за окном что-то рассказывают ей, листочки что-то нашептывают. Ветер то уныло грустит, то весело будит кого-то. Иногда слышится шелест дождя. Все они, эти звуки – ее любимые. Они всегда где-то рядом за окном и всегда возвращаются к ней. Она их не боится. Они ласково успокаивают. От их тихого присутствия она впадает в полудрему… Это уже совсем другое – разноголосое и разноцветное воспоминание.