Владигор. Князь-призрак
Шрифт:
Очутившись внутри оазиса и услышав мелодичный звон кузнечных молотков, я догадался, что наш караван лишь перегонял пленников от одного подворья до другого, окупая свой нелегкий труд перепродажей невольников из одних рук в другие. Здесь рабов подкармливали, давали им отдохнуть, затем перековывали и гнали к морю на большой невольничий рынок, где собирались владельцы гребных судов, пираты и прочие морские промышленники, которым была нужна дешевая рабочая или военная сила.
Второе меня вполне устраивало, но я предпочитал начать новую службу не рабом, а вольнонаемником, ибо это давало мне больше шансов выдвинуться и не пасть в первой же стычке, прикрывая своим телом идущего на абордаж морского разбойника. Для того чтобы избегнуть этой печальной участи, я назвался
По приказу одного из торговцев, сидевшего на тугой, обшитой бархатом подушке прямо напротив нас, стражник сорвал полоску папируса с моего локтя и, обойдя костер, почтительно опустил ее в ладони купца. Тот расправил полоску, поднес ее к огню и, вглядевшись в полустертую надпись, чуть слышно прошептал какое-то слово. Остальные продолжали неподвижно сидеть на своих подушках и лишь слегка поворачивали голову, когда мальчик, легкими шагами перебегавший за их сгорбленными спинами, подносил к кому-либо дымившийся глиняный кувшин с торчащими из него трубками. Почтенный старец протягивал к мундштуку гладко выбритые губы, глубоко вдыхал дым, задерживал его в груди на несколько мгновений, а затем широкими бледными струями выпускал из ноздрей, прикрывая глаза длинными ресницами, выжженными белым пустынным солнцем.
Услышав слово «Силла» из уст прочитавшего полоску, старцы согласно повернули головы и уставились на мою пленницу долгими неподвижными взглядами. Суми была хороша: за время путешествия в паланкине владелец каравана так откормил и умастил благовониями свою новую наложницу, что однодневный путь к оазису не успел истощить ее соблазнительные прелести. Я выглядел рядом с ней таким доходягой, что торговцы весьма подозрительно смотрели на волосяную петлю, которая все еще стягивала запястья Суми. Я скорее походил на разбойника, захватившего рабыню во время лихой ночной вылазки, нежели на почтенного перегонщика невольников, чей караван погиб в пустыне от внезапно налетевшего смерча.
Но я решил твердо стоять именно на этой версии, и потому, когда старец с третьей попытки сумел задать вопрос на понятном мне языке («Куын тупао ся?» — «Чья это рабыня?»), я решительно дернул конец аркана и, преклонив перед костром одно колено, ответил, что Суми принадлежит мне.
— Ты сказал «Суми», но здесь написано «Силла», — сказал он, держа в пальцах растянутую полоску папируса.
— Силла погибла от укуса скорпиона, — сказал я, — но если имя, сохраненное Всевышним на этом обрывке, нравится тебе больше, чем «Суми», моя рабыня не будет возражать. Пусть новый господин называет ее так, как ему будет угодно.
— Ты говоришь со мной так, словно я ее покупаю! — усмехнулся старец, теребя в пальцах длинную жидкую бородку.
— Мне нечем заплатить за этот гостеприимный ночлег, — сказал я. — Я голоден, измучен жаждой и до костей изгрызен ночными кровососами…
— Ты мой гость, — сказал старец, сделав легкое движение рукой. — Купчую мы составим утром, когда ты отдохнешь и сможешь торговаться со мной на равных.
По его знаку стражник отвел нас в одну из хижин, зажег масляную плошку, и в ее мягком, обволакивающем свете перед нами предстал подвешенный на брусьях помост, окруженный со всех сторон кисейным пологом, под которым размещалось широкое пуховое ложе и низкий расписной столик, уставленный чеканными серебряными вазами с фруктами и сластями и пузатыми глиняными кувшинами с вином. Я заметил спаренные крылья стервятников, укрепленные по четырем углам хижины, но едва открыл рот, чтобы спросить нашего провожатого об их предназначении, как он сам дернул за цепочку у входа и крылья пришли в движение, изгоняя нестерпимую ночную духоту в широкие щели между толстыми глинобитными стенами и
Когда полог за ним опустился, я распустил петлю на запястьях Суми, шагнул к помосту и, подняв полог, взялся за горлышко винного кувшина. Оно оказалось прохладным, и моя ладонь ощутила капельки влаги на шероховатой глиняной поверхности. Я передал кувшин Суми и, когда она жадно припала к его узкому горлу, подошел к чану в углу хижины. Он был пуст, но стоило мне перешагнуть через низкий деревянный борт и ступить на его гладко выскобленное дно, как на мои плечи и голову полилась тонкая струйка воды. Я поднял голову и увидел, что под самой крышей хижины укреплен кожаный бурдюк, соединенный с дном чана переброшенной через блок веревкой. Когда я ступил на дно, веревка натянулась и бурдюк накренился, обдав водой мою иссушенную зноем и облепленную песком кожу. Меня слегка насторожило столь щедрое гостеприимство, но отказываться от него в пользу голодной и беззащитной ночевки в пустыне у меня уже не было сил. А уж когда Суми подошла к чану, протянула мне наполовину опорожненный кувшин и, сбросив с себя прикрывавшие ее соблазнительную наготу лохмотья, шагнула через низкий борт, тревожные мысли о завтрашнем дне улетучились из моей головы, подобно мухам, вылетающим из разжатого кулака. Предвкушение близкого блаженства настолько захватило меня, что я жадно припал губами к горлышку кувшина и, уступив Суми свое место под струйкой воды, погрузил пальцы свободной руки в жаркую ложбинку между ее высокими тугими грудями.
Это была наша последняя ночь перед долгой и, как я думал, вечной разлукой. Но если эта мысль наполняла мою душу тревожной печалью и сожалением о том, что Всевышний довел нас до той точки, где расставание становится неизбежным, то Суми, по-моему, не испытывала никаких душевных мук и отдавалась мне со страстью молодой ослицы, чьи мускулистые ляжки оросила липкая влага первой течки. В один особенно жаркий миг, когда с моих губ готовы были вперемежку политься признания и проклятия, я страшным усилием воли пресек этот безумный порыв, холодно подумав о том, что эти возвышенные чувства были наверняка предусмотрены моим завтрашним соперником, для которого сам процесс торга представлял гораздо больший интерес, нежели его заведомый результат.
Я, правда, не сразу понял, что он имел в виду, говоря о равных условиях этого азартного состязания, полагая, что торговец не хочет пользоваться моей крайней истощенностью — состоянием, в котором любой на моем месте отдал бы красивую рабыню за глоток затхлой воды. Но когда я утром пробрался сквозь редкую толпу и поставил свою рабыню в центр вымощенной каменными плитами площадки, то воздух над головами площадных зевак затрепетал от похотливых вздохов и звона монет в подвешенных к поясам кошельках.
Вечерний покупатель уже ждал нас, сидя на низкой скамеечке, туго обтянутой тисненой кожей и обитой мелкими золотыми гвоздиками с чеканными шляпками. Когда мы вошли в круг, он почтительно склонил передо мной голову и тонким хлыстиком указал Суми на большой бочкообразный барабан. Жест был предельно ясен; я подвел невольницу к барабану и помог ей взобраться на него.
— А теперь прикажи ей танцевать! — сказал торговец, лениво щелкая хлыстиком по кожаной подошве своей остроносой туфли.
Я исполнил его просьбу, и в следующий миг тугая кожа барабана звонко и ритмично затрепетала под маленькими смуглыми ступнями танцовщицы. Тотчас из толпы к ее ногам с глухим стуком упал тяжелый кожаный мешочек, из него выкатилась пара тусклых золотых пиангов, которыми чаще всего расплачиваются скупщики пряностей и благовоний. Но поскольку слишком отчетливая чеканка монеты вызывала сомнения в ее подлинности, удостовериться в которой можно было лишь при более близком знакомстве — на ощупь или на зуб, — я приказал Суми отбросить мешочек в толпу и танцевать дальше. Она еще была моей, и никто, кроме меня, не мог заставить ее отвергнуть или принять то или иное подношение.