Владимир Соловьев против Данилевского
Шрифт:
Вопрос, не близится ли то время, когда человечество снова откажется от предыдущих выводов и предыдущих (европейских) пристрастий? Это было бы весьма желательно.
Конечно, теперь времена не римские, а «романо-германские». Материал науки в нынешнее время огромен; влияние ее теперь в иных отношениях истинно ужасно по силе и по кажущейся неотразимости своей.
Предрассудок в пользу науки нынче в среде так называемой «интеллигенции» представляется с первого взгляда всемогущим
Ведь «угол отражения равен углу падения»; крайность одного вызывает крайность противоположного. Сильные укрепления вызвали усиленную стрельбу; сильная стрельба вызвала еще более сильную оборону, обшивание крепостей и кораблей броней, а с другой стороны, развитие земляных укреплений, которые легче чинить.
Дальняя ружейная и пушечная стрельба в поле вызвала и новые приемы атаки, снова успешные.
Во всем есть точка насыщения, и после этой точки, после этого предела – реакция. Там, где точка насыщения есть точка вымирания или разложения, реакция уже невозможна; там, где реакция возможна, возможно превращение, выздоровление, усиление и т. д.
Не могло, повторяю, то христианство, которое мы знаем, готовое, выработанное, живое, стать таковым без крайнего и сознательного отвержения многого из плодов предыдущей цивилизации.
Я думаю, что и для ближайших, наступающих веков (а не годов) есть также признаки чего-то подобного. И если мои предчувствия когда-нибудь сбудутся, то переворот этот угрожает больше, по моему мнению, торжествующей ныне прикладной науке, чем скромно-кабинетным изучениям «хартий» или горячим спорам «тружеников» об «образе жизни русских дождевых червей».
Эти невинные (а быть может, кто их знает, и полезные) занятия могут быть пощажены и тогда (ибо ничто дотла и бесследно не уничтожалось никогда), но едва ли тот дух, который подарил нам пар, электричество, телефон, фонографы и т. п., имеет бесконечную будущность. Ничто, говорю я, не пропадает бесследно на этой земле, но ничто и не держится без конца.
Если же все имеет свой предел, то почему же и точным наукам не наткнуться наконец на свои геркулесовы столпы?
И отчего же в особенности этой проклятой оргии прикладных физико-химических усовершенствований не найти свою точку насыщения в разумном же и не совсем уже позднем негодовании человечества?
А если так, то отчего бы нам, русским, не стать нововводителями в таком великом, умственном деле?
Отвержение (сначала в ученой теории, а потом и в общественной практике) этой веры в пользу слишком страстного обмена, движения и всесмешения состоит в самой тесной связи с теми возможностями более прикрепленного, более расслоенного, менее подвижного общественного строя, о котором я в прошлый раз говорил.
Как в самой жизни все разрушительные явления современности: парламентаризм, демократизм, слишком свободный и подвижной капитализм и не менее его свободный и подвижной пролетаризм неразрывно связаны с ускорением вообще механического и психического движения (с паром, электричеством, телефонами и т д.); так и умственное течение конца XIX века в России, начавшееся с противодействия тем из этих антистатических явлений, которых вред больше бросался в глаза (т. е парламентаризму,
Ибо человек, воображая, что он господствует над природой посредством всех этих открытий и изобретений, только еще больше стал рабом ее; убивая и отстраняя одни силы природы (вероятно, высшие) посредством других, более стихийных и грубых сил, он ничего еще не создал, а разрушил многое и прекрасное, и освободиться ему теперь от подчинения всем этим машинам будет, конечно, нелегко!
Если излишняя подвижность общественного строя, неустойчивость личного духа и излишняя поспешность сообщений связаны в жизни тесно, то почему именно русским молодым ученым не могла бы предстоять такого рода двоякая широкая и самобытная деятельность:
Отрицательное отношение ко всей этой западной подвижности; положительное искание более организованного строя для своей отчизны? И тут опять возможно некоторое приблизительное примирение: нового культурного типа Данилевского; трехосновности Платона; теократии Соловьева. Если же этим теориям из тиши кабинетов придется когда-нибудь выйти и на поля международной брани, тем лучше! Избави Боже Россию безумно подчиниться идеям «вечного» этого мира!
XII (окончание)
Теперь вопрос: возможна ли русская или вообще национальная наука?
И еще другой – что называть наукой именно русской?
Нельзя, конечно, по поводу таких обширных и глубоких вопросов распространяться слишком в тесных пределах фельетонной статьи; но можно и здесь кратко напомнить об очень простых вещах по данному поводу.
Русским научный труд может назваться: во-1-х, просто по происхождению (по национальности автора); во-2-х, по материалу, по предмету; в-3-х, по особенностям духа, по освещению этого материала. Последнее глубже всего, и то сочинение, открытие или изобретение, в котором более, чем в других, выразилась оригинальность автора, происшедшая из счастливого сочетания его индивидуальных сил с особенностями его исторической среды, имеет право назваться по преимуществу национальным.
Два первые рода трудов, изобретений и открытий, – называемые русскими, положим, по происхождению автора и по предмету исследования или открытия, – едва ли заслуживают такого названия.
Электрическая свечка Яблочкова – ничего ни по предмету, ни по духу русского в себе не имеет; это не русское, а обще-буржуазное пошло-космополитическое изобретение европейца, носящего (к сожалению) русскую фамилию. Это крошечный шажок русского человека на общепринятом нынче европейском пути, – с высших точек зрения не заслуживающий никакого серьезного внимания.