Влас Дорошевич. Судьба фельетониста
Шрифт:
Он показывает читателю иной лик ярмарки: «Ярмарочный комитет <…> решительно не замечал зла, происходившего от грязи, зловония, смрада <…> Вообразите себе грязный, душный, пыльный и смрадный город, существующий 53 дня, массу пришлого люда, переполняющего в нем каждый уголок, отсутствие очистки, невозможные гигиенические условия жилых помещений, — и прибавьте ко всему этому скверную воду — истинную „куму и благодетельницу азиатской гостьи“» [304] .
304
Там же, 1892, № 162.
Это внешняя сторона жизни ярмарки, а ее суть, как и в целом «политическую историю конца XIX века, следует изучать по корешкам чековых книг». Дорошевич называет известных всей России хлеботорговцев: «„Башкировы“, „Бугров“, „Блинов“ — эти имена произносятся с интонацией, в которой чувствуется столько же почтения, сколько и затаенной ненависти.
Живя
На тысячи верст вокруг спеют и колосятся золотистые нивы.
Длинными караванами, без перерыва, без устали тянутся вверх и вниз по зеркальной глади великой реки хлебные баржи.
И ни одно зернышко не попадает ни к кому в рот, не побывав в руках одной из трех всевластных фирм» [305] .
Эту же мощь истинного героя Нижегородской ярмарки, крупного российского предпринимателя, почувствовал и молодой Горький, писавший в 1896 году: «У него есть все, что нужно для победы, — деньги, пробуждающаяся сила самосознания, животная энергия» [306] .
305
Там же, 1893, № 40.
306
Одесские новости, 1896, № 3669.
На Нижегородскую ярмарку Дорошевич выезжал и позже, уже во время работы в «Одесском листке» и в петербургской «России». Поэтому, обращаясь к одесским читателям, мог с полным основанием заявить в фельетоне «Нижегородцы»: «Все эти Морозовы, Дельвиги, Титовы, Бугровы, Башкировы — для вас таинственные незнакомцы.
Для меня это добрые старые знакомые, к которым я успел присмотреться в течение четырех ярмарок» [307] .
Эти впечатления спустя много лет станут основой его очеркового цикла «Торговопромышленники» [308] , в котором такие мощные купеческие фигуры, как Бугров, Чернов, Алексеев, Морозов, предстали напрасно гибнущей силой, способной в иных условиях лучшим образом повлиять на экономическое преобразование России. Страх же перед «тучей капитализма» в начале 1890-х годов отражал присущее общественному мнению критическое отношение к крупному капиталу прежде всего как к источнику эксплуатации чужого труда. И одновременно Дорошевич понимал, что конфликт между трудом и капиталом («затаенная ненависть») может привести к серьезным государственным катаклизмам. Юзовские «беспорядки» были одним из первых звонков.
307
Одесский листок, 1896, № 130.
308
Русское слово, 1912, 13, 20, 22, 29 июля, 15 августа.
Тем не менее «социальный фельетон» был редкостью на страницах «Московского листка». Но он пробивался в рубрике «За день», здесь читатель искал не только дорошевичевских острот, язвительных характеристик, но нередко и сочувствия, и самой натуральной поддержки. Газета, реально помогающая людям, попавшим в беду, — это было абсолютно новое явление, которое Влас начал вводить на страницах периодики. Умирающая в нищете женщина, гибнущий подросток-сирота — рассказы об их судьбах завершали, как правило, обращения к читателям о помощи этим людям, которые Амфитеатров охарактеризовал как «одну из специальностей его пера. Он писал их удивительно просто, но с таким проникновенным теплом, что пожертвования сыпались градом» [309] . Вскоре поток обращений за помощью стал буквально захлестывать Власа. Он взмолился: «Кто даст 13 рублей для дочери и поместит в больницу ее несчастную мать?
309
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.1. С.304.
Кто придет на помощь?
И что тут могу сделать я при виде этой в судорогах, под аккомпанемент чахоточного кашля и горячечного бреда догорающей жизни?
Я прошу, я умоляю, пусть другие несчастные не обращаются ко мне.
Я не могу каждый день писать воззваний.
У меня лично нет ничего, и у моих друзей не больше, чем у меня» [310] .
Но когда он тяжело заболел, как же сердечно откликнулся на эту беду его читатель! Амфитеатров с пафосом воссоздает эти сцены «народного отклика» в романе «Девятидесятники», где Дорошевич выведен под именем знаменитого московского журналиста Карпа Сагайдачного: «…не было в Москве ни одной помятой обществом, униженной и оскорбленной человеческой жизни, ни одной падшей, разбитой, оплеванной презрением женщины, которая не прислушивалась бы с волнением к вестям об его недуге, которая не боялась бы и не молилась бы за жизнь этого поэта и друга погибших. <…> Сыпались от неизвестных букеты и кусты дорогих
310
Московский листок, 1893, № 149.
Этот текст из романа Амфитеатров полностью перенесет в свои воспоминания, естественно заменив фамилию Сагайдачный на Дорошевич. Ну и кое-какие детали уточнит. К примеру, Влас во время болезни жил, оказывается, в гостинице «Метрополь», а не на квартире, как Сагайдачный. В целом романная характеристика Дорошевича как Сагайдачного более размашиста по сравнению с мемуарной, хотя и в последней есть свои заслуживающие внимания оговорки. Но приведем сначала портрет из тех же «Девятидесятников», воспроизводящих, кстати, целую галерею московских типов конца XIX века: «Сагайдачный был человек очень замечательный. Его читала и знала вся Москва. Нищий, почти бесприютный с пеленок, в полном смысле слова дитя улицы, он со временем стал ее поэтом, и улица, гордясь им как плотью от плоти и костью от костей своих, сделала Сагайдачного своим полубогом. Успех его был небывалый, неслыханный, незапамятный в газетном мире. Не было раньше и не повторилось потом. Он занял в Москве амплуа Беранже в прозе: его злободневные наброски, рассказанные странным, лаконическим языком, красиво рубленной новости которого тщетно подражали десятки литературных ремесленников, — его бесцеремонные бритвы-шутки, полные резвого, искреннего, бешено вакхического смеха, проникали и в будуары модных львиц, и в подвалы к мастеровщине. Огромно и буйно талантливый, сверкающий красивою иронией, мастер эффектного слова и романтически разметанной мысли, Сагайдачный, когда писал, пьянел от собственного остроумия. Часто он оскорблял, сам того не замечая…<…>
Пока он писал, он весь становился тем, что он писал. Не он тогда пером, — перо им владело. Это не мешало ему, а наоборот, может быть, именно это и увлекало его, — по чрезмерной, неудержимой страстности, — иной раз, с искренней яростью нападать на тех, чьи интересы он вчера не менее искренно защищал».
И далее Амфитеатров приводит обмен репликами между Михайловским и Дорошевичем, который уже упоминался в изложении журналиста Оршера (О.Л. Д’Ор). Видимо, эпизод этот стал общественным достоянием.
«Вы очень талантливы, Сагайдачный! — сказал ему „сам“ Михайловский. — Жаль, что у вас нет убеждений.
— Напротив, я нахожу, что у меня их слишком много: каждый день новое.
— Вы кондотьер слова! — упрекнули его в другой раз. — Вы меняете убеждения как белье.
— Кто занашивает белье, от того скверно пахнет, — огрызнулся Сагайдачный.
Этот человек, подвижной, как ртуть, мысли и слабой, в трудном детстве и голодной юности замученной, а после успеха избалованной и капризной воли — был глубоко порядочен чувством. Языком он, может, быть, и мог солгать, но и то лишь какою-либо условною ложью общего обихода, — пером никогда. <…> Лицемерить он не умел, никогда не фарисействовал, и демон не внушал ему поддельных удушьевских речей о „честности высокой“, хотя честен он был безукоризненно, а бескорыстен до щепетильности, до мнительности, иногда настолько мелочной, что почти смешной. Но он любил жизнь, любил наслаждение, „пил из чаши бытия“ тем страстнее и жаднее, что смолоду-то хватил уж очень много и голода, и холода, и всякого тяжкого жития» [311] .
311
Амфитеатров А. В. Девятидесятники. Роман. СПб., 1910. С.232–236. В незначительно стилистически измененном виде эти страницы вошли в «рассказы, объединенные под заголовком „Москва“» и представляющие собой «отрывки из бытового романа», который Амфитеатров писал для газеты «Россия». После нескольких напечатанных глав он «должен был прекратить свою работу „по независящим обстоятельствам“» (Амфитеатров А. В. Сказания времени. СПб., 1907. С. 149, 205–210).
Конечно, в мемуарах образ Дорошевича уже видится с некоего холма времени, и потому Амфитеатров позволяет себе большую четкость и определенность характеристики. Говоря о глубокой порядочности своего друга, он считает нужным припомнить, как «много и пестро клеветали» на него и что «он был честнее многих тысяч из тех, которые без склонения этого слова во всех падежах страницы не напишут, десятка фраз не свяжут <…> Не считал себя в праведниках, а потому снисходил искренним человеческим участием, как друг и товарищ, к падению и греху. Все униженное, оскорбленное, страдающее, огорченное, отвергнутое суровою жестокостью и условною взыскательностью общества, находило в нем, будущем авторе „Сахалина“, чутко отзывчивого защитника и друга» [312] .
312
Амфитеатров А. В. Жизнь человека, неудобного для себя и для многих. Т.1. С.304.