Вне закона
Шрифт:
Почти каждый месяц о нем писали как о человеке, который тратит бешеные деньги, но не дает ничего государству. Он плевал на эти писания, не обращал внимания, запретил своим приносить газеты, но когда появилась статейка, что по его воле приборчик, предупреждающий минную опасность, не пошел в производство, и обрушилась лавина гневных писем солдатских матерей и родственников погибших, изувеченных людей, он пришел в отчаяние. И хорошо, что именно в это время Люся оказалась рядом.
«Я расскажу, как было дело».
«Да бросьте! Кто вам позволит!»
Мускулистое лицо редактора было непроницаемо,
«Надеюсь, вы сможете подтвердить документами?»
«У меня есть все копии актов, даже писем Министерства обороны».
«Кто же вам посмел дать секретные материалы?»
«Люди».
Он опять замолчал, лицо его отяжелело, словно совсем закаменело.
«Я должен познакомиться с документами».
Она оставила у него папку и ушла. Она была достаточно опытна, чтобы сохранить у себя еще один экземпляр ксерокопий и статью, потому что твердо была убеждена — этот каменный человек никогда не решится на публикацию материала.
Но утром она увидела статью в газете и в то же утро узнала, что редактор ушел на пенсию.
Спустя месяца три она встретила его одиноко сидящим на скамье в парке, он был в грязной рубашке, плохо выбрит, безучастно смотрел на прохожих.
Люся села рядом с ним, он не удивился. Ей стало его жаль, и она сказала: «Вы могли меня не публиковать, я подготовила себе место в другом издании». Он ответил: «Смешно было бы об этом не догадаться. На вашем месте любой бы подстраховался. Но как бы я после этого выглядел? Ведь у меня племянник… я его любил… Погиб в Афгане… Даже не в этом дело, а вообще…»
Но тут же челюсти его окаменели, и он жестко произнес: «Но я не ваш союзник. Я никогда не был и не буду на стороне критиканов. Не считайте меня своим и не сочувствуйте».
И все же она ему посочувствовала, потому что снова, уж в который раз, столкнулась с раздвоением человеческих чувств.
Ну, а до встречи с редактором, едва вышла газета, началось нечто чудовищное! Телефонные звонки с угрозами. В группу к Григорию Зурабовичу ее не пускали, она даже к объединению не могла подойти, ее тут же заворачивали.
Когда-то редакция расщедрилась и дала ей комнатенку в коммунальной квартире, где с трудом умещались тахта, одностворчатый шкаф и небольшой письменный стол; прежде в этой комнатенке жила старуха машинистка, она умерла в одиночестве, ее на третий день обнаружили соседи.
Телефон висел в прихожей на пять жильцов, по нему после выхода статьи начали звонить по ночам: ошалелые старики и старухи выскакивали в пижамах и трусах, с бранью набрасывались на Люсю. Чтобы спастись от всего этого, она уехала в длительную командировку и однажды, одиноко поужинав в холодном, неуютном ресторане, обнаружила, что тоскует по Григорию Зурабовичу, ей не хватало его молчания, его скупой улыбки, его отрешения от всего земного.
Было поздно, но она все-таки заказала номер группы, твердо зная, что никто не ответит, а он ответил:
«Вот здорово! Куда же пропали?.. Нас тут бьют, а вы сбежали. Нехорошо».
Услышав его, она
«Что, здорово бьют?»
«Порядком… А вас турнули с работы?»
«Нет. Обошлось».
Он помолчал и сказал:
«Вы хорошая женщина. Жаль, что мы мало виделись».
Она положила трубку и в ту же ночь поехала в аэропорт, проторчала там несколько часов, чтобы на рассвете оказаться в Москве.
Люся успела заскочить к себе, привести себя в порядок и помчалась к дому Григория Зурабовича, топталась под ветром на остановке, не сводя глаз с подъезда. Но он задерживался, и она испугалась, что, может быть, пропустила его или с ним что-то случилось. Он вышел, держа зонтик, наклонившись туловищем вперед, будто двигался по пологим сходням, и, конечно же, ничего не видел вокруг себя.
Она кинулась навстречу, приподняла зонтик, и он некоторое время ошалело смотрел на нее, потом рассмеялся; он ведь редко смеялся, и смех менял его лицо, оно становилось беспомощным, как у близорукого человека, потерявшего очки.
«Неужели вы прилетели?»
«Мне очень хотелось вас увидеть».
«Боже, да вы промокли! — воскликнул он. — Какого черта вы стоите в луже. А ну идемте!»
Он взял ее за руку, повел к своему дому; она ехала с ним в лифте и боялась, что встретит дома жену Тагидзе. Люся не знала, какая она и что может произойти от этой встречи. Но в квартире никого не было.
Тагидзе привел ее на кухню, сварил кофе и заставил его выпить с коньяком, заставил снять туфли и чулки и тем же коньяком растер ей ноги. Никогда в жизни, наверное, она не испытывала такого блаженства от забот, и ей не стыдно признаться в этом.
Они ведь теперь понимали друг друга, потому что побывали как бы в одном деле, их связывало общее направление событий и даже общий риск, и он, видимо, чувствовал: теперь она ему не чужая.
Они пробыли вместе часа три, и это были те самые часы, когда Григорий Зурабович всерьез посвящал ее в свою религию; он открывал веру, где существовал иной, непривычный для человека взгляд на природу вещей, а может быть, и всего мироздания. Для того чтобы попасть в микрокосмос — место обитания мыслей Григория Зурабовича, не нужна была лодка Харона, перевозящая души усопших в место инобытия, не нужно было двигаться кругами по конусообразной Дантовой пирамиде чистилища, муками и мытарством очищая душу для познания истины, а надо было сменить угол зрения и увидеть, что внутренняя жизнь всего сущего совсем иная, чем внешнее ее выражение.
Он верил и знал: пройдет время, и то, что сейчас доступно ему, потому и дает возможность гипертрофировать любые ощущения человека или зверя, станет неизбежностью для всех, и тогда жизнь обретет совсем иное измерение; рухнут нынешние ценности, и новое видение мира поможет людям не самоуничтожаться. Но убедить человечество сейчас невозможно, оно не готово к такому миросозерцанию, когда заранее можно предвидеть множество неизбежных катастроф и предупредить их, люди к этому еще не готовы, и поэтому то, что он делает, — а делает он прорывные шаги, — так недоверчиво воспринимается окружающими. Но такие, как Луганцев, понимают его, они знают — за его работой будущее, и в этом-то таится опасность.