Вне закона
Шрифт:
— Речь не идет об интересах. Это у коммунистов речь идет об этом. Если мы оспариваем интерес у них, то мы делаем это не потому, что это их интерес, а потому что мы вообще не можем признавать никакой интерес, кроме интереса нации. Поставим вместо общества или «класса» нацию, и ты поймешь, что я имею в виду.
— Но это же означает социализм в его самой чистой форме!
— Это на самом деле означает социализм. И только в его самой чистой форме, а именно, в прусской. Социализм во всех областях, тот, с которым мы не только сломаем тиранию экономического через глубочайшую связь, через самую последнею жертвенную борьбу для немецкой общности. Социализм, благодаря которому мы найдем также внутреннюю стойкость, духовную сплоченность, которой нас обманул девятнадцатый век. Мы боремся за этот социализм, и кто отказывается от этой борьбы, тот — противник. Да, они все такие хорошие немцы, все такие горячие патриоты. Если они со всем своим усердием говорят «немецкий», то они подразумевают в точности то, что наложило отпечаток на прошедшее столетие. Тогда они подразумевают именно
— Ратенау начал активную политику. Ради своей активной политики он едет в Геную.
— Ратенау? Да, Ратенау. Керн встал и прислонился к окну. — Этот человек — надежда. Так как он опасен. Керн ходил туда-сюда. Он ударялся в темноте. Он наталкивался на ящики ручных гранат, на винтовки, которые сложенные лежали в углу. Он говорил тихо и убедительно. — В его руку вложено больше, чем когда-либо в чью-либо руку после ноября восемнадцатого. Если к какому-то человеку приходила судьба со своим требованием, своим самым страстным требованием, тогда этот человек — он. Он написал самую горькую критику людей и сил своего времени. И, все же, он человек своего времени и преданный этим силам. Он — их самый спелый, последний плод, объединивший в себе те ценности и мысли, моральный облик и пафос, достоинство и веру, которые содержало в себе его время. Он видел то, чего не видел никто, и требовал того, чего никто не требовал.
Керн подошел к окну и открыл его. Он склонился наружу. Он повернулся. — Он никогда не делал последний шаг, шаг, который должен был его освободить. Я думаю, я чувствую это в каждой фразе его речей, его статей и книг, он берег для себя последний шаг на время, когда он должен решить все. Я думаю, это время пришло. Я думаю, он хочет сделать этот шаг. Для нас определяющим может быть только то, куда он ведет.
Я встал и встретил Керна в середине помещения. Керн сказал: — Я не мог бы вынести это, если бы из рассыпающегося, гнусного состояния этого времени еще раз выросло величие. Пусть он делает то, что болтуны называют политикой исполнения. Какое до этого дело нам, которые борются за более высокие вещи. Мы боремся не для того, чтобы народ стал счастливым. Мы боремся, чтобы заставить его следовать линии своей судьбы. Но если этот человек еще раз подарит народу веру, если он еще раз поднимет его к воле, к форме, к воле и форме того времени, которое умерло на войне, которое мертво, трижды мертво, то я не вынес бы этого.
— Тогда противник узнан, — сказал я, — вопрос, как атаковать его в самом внутреннем его ядре?
Я спросил Керна: — Как ты как императорский офицер смог перенести девятое ноября 1918 года?
Керн ответил: — Я не пережил его. Я, как приказывала мне честь, пустил себе пулю в лоб 9 ноября 1918 г. Я мертв, то, что живет во мне, это — не я. Я не знаю больше своего «Я» с этого дня. Я не хочу быть хуже, чем те два миллиона погибших. Я умер за нацию, и все, что во мне живо, живет только ради нации. Как иначе мог бы я вынести все, что происходит? Я делаю то, что должен. Так как я мог умереть, я умираю каждый день. Потому что то, что я делаю, отдано одной единственной силе, и все, что я делаю, это излияние этой силы. Эта сила хочет уничтожения, и я уничтожаю. До сего времени она хотела только уничтожения. Тот, кто заключает союз с дьяволом, должен уметь сказать дьяволу «дядя». Я знаю, что буду уничтожен, погибну, если эта сила отпустит меня со своей службы. Мне не остается ничего другого, как делать то, что продиктовано мне моей полной волей. Мне не остается ничего другого, как открыто придерживаться прекрасной твердости моей судьбы.
План
Телеграмма Керна заставила меня отправиться в Берлин. Там я встретил его и Фишера в сомнительной, но дешевой гостинице. Керн был полон того свободного и легкого веселья, в колебаниях силы которого созревают тысячи планов и кроются тысячи возможностей. Неудача покушения на Шайдеманна почти удовлетворила его. Как он рассказывал, он с самого начала выступал за то, чтобы испытать смесь синильной кислоты в использованном для покушения
Работа в Берлине оказалась тяжелее, чем мы предполагали. Мы были вынуждены действовать экономно, располагая невероятно маленькой суммой денег. Мы установили сроки отдельных акций слишком кратко. Все больше накапливались в стране случаи предательства. Операции, которыми не руководил Керн, проваливались уже на стадии подготовки. Внезапно мы оказались перед кучей заданий, с которыми мы просто не могли справиться. Из всех частей империи поступали донесения и требования. Ежедневно к Керну приходили какие-то таинственные незнакомцы. Было нелегко все время перенаправлять их к нему, так как мы меняли квартиру каждые три дня. Каждый взгляд в газеты доказывал нам, что мы находились в дрожи гребня волны, который обычно предшествует буре. Не только почти все группы по всей стране независимо друг от друга развили почти в один момент свою наивысшую активность, но также во всех других областях, на предприятиях, в органах власти, в парламентах, в отношениях великих держав и немецких земель между собой отношения заострились с холодной остротой.
В середине июня 1922 года Керн, кажется, начал медлить в своем рвении. Он стал сдержаннее, чем мы привыкли видеть его. От некоторых акций он отказался без причины, другие он откладывал. Он стремился много быть только наедине с Фишером. Также Фишер начал размышлять. Иногда он целыми днями говорил только о самом необходимом. Часто оба оставляли меня, чтобы присутствовать на совещаниях в Рейхстаге. Они охотно с добропорядочным видом обращались к демократическим депутатам, чтобы получить разрешение присутствовать в зале. Но они всегда возвращались недовольными и разочарованными.
Серия взрывов в Гамбурге показалась Керну несколько лишенной направления. Он попросил меня поехать в Гамбург и остановить акцию. Одновременно мне нужно было присмотреться к одному шоферу, который должен был управлять еще не имевшейся в нашем распоряжении машиной, предназначенной для освобождения заключенных в Дюссельдорфе. Когда я вернулся, Керн больше сердился на меня, чем я когда-нибудь его видел. Шофер казался ему совершенно непригодным. Он послал его назад. Он рассказал, что он уже послал одного товарища из штурмовой роты бригады Эрхардта, Эрнста Вернера Техова, в Саксонию, чтобы пригнать машину. Теперь уже возмутился я. Я потребовал от Керна разъяснить мне, что он там планирует. Он утверждал, что эти дела меня никак не касались. Я настаивал, я боялся уменьшения доверия. Наконец, Керн сказал, что не хочет втягивать меня в дело, последствия которого я не смог бы понять. Возражение, что я, мол, слишком молод, я никак не признавал.
Вечером в один из следующих дней мы, Керн, Фишер и я, сидели на скамейке на площади Большая Звезда в берлинском Тиргартене и ждали машину, которая должна была приехать из Саксонии. Керн сказал, что он отменил все операции, чтобы подготовиться к удару, который должен стать решающим больше, чем в одном аспекте.
Он сидел, склонившись вперед, упершись руками в колени, и смотрел вслед фланирующим в мягких сумерках людям. Фишер тихо откинулся назад и смотрел через кроны высоких деревьев на бледное вечернее небо. Запутанные шумы дальней музыки доносились к нам. Мимо проходили солдаты Рейхсвера. Керн следил за ними взглядом. Он сказал, что они входили в Берлин в марте 1920 года как раз по этой улице. Это был самый прекрасный день в его жизни. Он сказал, что он знает, что он при том, что он сейчас намеревается сделать, нарушит верность одному человеку. Но он не нарушит верность идее, которая заставляет двигаться его дальше, чем это позволил бы любой план и любой расчет. Долг уже больше не долг, и верность больше не верность, и честь уже больше не честь. Что остается, это действие и с ним последняя ответственность.
Керн говорил: — Если не решиться на последнее теперь, то это может значить опоздать на целые десятилетия. То, что кипит в нас, бродит и во всех мозгах, от которых что-то зависит. То, что должно случиться, не должно созревать в глухих помещениях. Оно не может формироваться иначе, как при постоянном принуждении к постоянному действию. Оно должно требовать самого жесткого сопротивления и само должно вести к самому жесткому сопротивлению. Развитие должно само подстегивать себя дальше, пока оно допустит размышления, которое заставит по воле необходимости момента прибегнуть к средствам, которые диктует сама первоначальная жизнь. Революция не может совершиться иначе.