Вне закона
Шрифт:
В киоске сидел другой молодой человек и менял деньги. Я подумал о Керне, так часто сидевшем со мной в тесном деревянном ящике. Я зашел в свою квартиру и сорвал одежду с тела, и разбросал ее по комнате, только пиджак, в кармане которого находился пистолет, я заботливо повесил над ящиком.
Пока я мылся под потоком воды, я услышал у двери шум. Я глянул туда из-под руки и увидел, что на пороге стоят полицейские. И в то же время во мне поднялась дикая радость. Все кончилось. Я крикнул им почти с ликованием: — Минутку, пожалуйста! и побежал к пиджаку и заснул руку в карман. Тут чья-то рука двинулась мне через плечо и вывернула оружие мне из руки.
ПРЕСТУПНИКИ
Для сердца, напротив, справедливо старое изречение, что неустрашимого не могут засыпать руины.
ЭРНСТ ЮНГЕР
Осужден
«… к пяти годам тюрьмы и пяти годам
Мы, униженно стоя, выслушали приговор, который на долгие годы вталкивал каждого из нас в тупую затхлость и тесную неподвижность и отказывал нам в гражданском достоинстве. Мы слышали, не понимая это на самом деле, как в зале усиливается бормотание, когда председатель государственного трибунала для защиты республики зачитывал приговор с шелестящего белого листа; мы видели, как он с мягкой строгостью, которая так приличествовала ему, неодобрительно посмотрел в зал и потом спокойно продолжил свой монотонный доклад, немного повышая голос при каждом имени, и числа, каждое из которых взваливало на одного из нас муки, пока еще неизмеримые, он отдавал тишине, как передают мяч, с тихим торжествующим требованием: — Лови!
Мы были осуждены. И мы не понимали этого, так как в нас не было места для понимания, в нас даже не было напряжения, а только жуткое отвращение и страстное желание свежего воздуха. В длящемся сутками, гротескном судебном процессе мы в торжественном, украшенном портретами германских императоров зале видели одетых в поношенную, старомодную черную одежду мужчин, сидящих на украшенных золотыми коронами дубовых стульях, мужчин, которых окружал острый аромат мелкобуржуазности, и на их невыразительных, затхлых лицах, в покрасневших, водянистых глазах, блестели только искры холодной, насмешливой ненависти, ничего более. Мы слушали представителя государства, верховного имперского прокурора, который достиг власти, чести и уважения в прошедшие кайзеровские времена, и теперь, укутанный в пышную мантию, острым как нож голосом бросал в зал фразы, которые уплотнялись в мозгу так, что в нем не оставалось уже места для чего-то другого, кроме ледяной и гладкой логики параграфов. Мы видели, как в зал втискивается толпа одетых со спекулянтской элегантностью, украшенных бриллиантами женщин, которые только в возбуждающие моменты прекращали сосать свои шоколадные конфеты, которые вызывающе забрасывали одну на другую свои обтянутые шелковыми чулками ноги, и через лорнеты и театральные бинокли разглядывали подсудимых, о судьбе которых бросали жребий, наблюдали за ними, как наблюдают диких, прекрасных и интересных животных, сидящих за надежными решетками клетки. Мы видели за столом прессы тонких, бескостных юношей и благонравных обывателей в очках, и по их бормочущим лицам, когда они писали, можно было увидеть, какую патоку и слизь они должны были сообщать о вещах, которых они не понимали, своим верующим и презираемым ими самими читателям. Мы видели свидетелей, выступавших в черном сюртуке и добросовестно завязанном галстуке, которые дрожащим от возбуждения голосом повторяли, запинаясь, текст присяги, с Господом Богом или без него, и с робкими взглядами искоса на скамью подсудимых формулировали свои показания, одним махом трижды противоречившие друг другу. Мы видели, как тяжело шагали вперед самоуверенные типы, которые обменивались понятливыми взглядами с заседателями и тщетно стремились громкостью и определенностью придать своим обвинениям видимость правды.
И мы сидели на наших скамьях, смотрели на пестрые, украшенные гербами немецких городов стекла, сквозь которые время от времени яркий солнечный луч любезно вторгался в затхлый зал. Мы сидели и слушали речи и ответные речи, отвечали только неохотно и с душащим отвращением в горле на вопросы, которые казались нам такими безразличными, такими совершенно далекими от сути вещей, от подлинного, от всей странной трагичности. Отвечали с глухой, причиняющей боль головой, утомленные, измученные, только иногда пуская в ход свой козырь при внезапно вспыхивающем желании дать подходящий ответ на несказанно нелепые вопросы, что вызывало моральное негодование всех чистосердечных обывателей в наш адрес.
Мы попали в суд после многомесячного предварительного заключения. Мы пришли из тишины, которая была почти болезненной, когда мы были предоставлены ее власти. Когда нас втолкнули в исключительность четырех голых стен, мы, каждый из нас, как только дверь со звоном закрылась, с первым инстинктом арестанта кинулись к окну, чтобы трясти решетки. Но затем на нас напала серая тень, перед которой пестрые картины мира убежали прочь из помещения, чтобы снова найти себя внутри нас и проектировать себя на внутреннюю плоскость запертого взгляда в еще более пылающих цветах и в более горячей взволнованности. И то, что вчера было еще правдивым и живым, и полным требовательных претензий, утонуло, и приходило к нам только как запутанные шумы, которые проникали к нам через стены и дворы, когда гасли огни, и только неутомимые шаги над нами, рядом с нами, с мучительной монотонностью свидетельствовали нам о людях и о жизни. Медленно утихал вихрь, в котором мы вращались, и как мы терялись в размышлениях, также мы оказывались и перед новыми масштабами, в которых нам отказывал неотложный день, и теперь их предлагала тишина. В нас уплотнялось то, что снаружи было скрыто и разорвано громкой суетой, которой мы служили, в нас вгрызались уверенность и упрямство. Мы не искали оправдания и были решительны защищаться всеми средствами, которые должны были определять борьбу на перенесенном уровне.
Приходили господа с лисьими лицами, комиссары, судьи, прокуроры.
Пришел господин судебный следователь, старый друг моего отца, который когда-то часто бывал в доме моих родителей и теперь посвящал добросердечные слова умершему, и заклинал меня сказать, все же, ему, другу отца, правду, полную правду, в обмен на которую я нашел бы снисходительных судей. И господин с лицом господствующего класса, бесконечно почтенный, в праздничном сюртуке, приходил к моей матери и бормотал глубоко прочувствованные слова соболезнования и рекомендовал свою попечительскую заботливую помощь. И ни слова не проронил о том, что он мой судебный следователь. Но то, что он должен знать полную правду, чтобы смочь помочь, об этом он говорил, и слушал взволновано, что рассказывала ему старая дама, заплаканная, и благодарно пожимающая его дружеские руки, и на допросе он с издевательской насмешкой повторил мне ее рассказ слово в слово и щедро зафиксировал в протоколе.
Мы многому учились в те дни. Мы учились рассматривать тюрьму в качестве одного из возможных пространств, в которых можно было уклониться от подлости с помощью латентной надежности насилия, выраставшего навстречу нам из каждого молчаливого часа. Мы учились взвешивать каждую ценность и отбрасывать к дешевому хламу то, что не выдерживало испытания перед голым требованием последней одинокой заброшенности. Мы учились понимать самих себя.
Когда мы долгими ночами ходили туда-сюда в камере, шесть шагов туда и шесть шагов обратно, беспокойно, тогда мы знали, что будем беспокойны вечно. Тогда мы знали, что для нас не было освобождения, что за каждым барьером, который мы проламываем полные надежд, раскрывается новый простор, с новыми, более богатыми надеждами. И так как мы должны были с нашей дорогой вырасти или погибнуть на ней, ни одно испытание не могло найти нас меньше, чем долг, с которым мы шагали. Так как долг был нашим, он был единственным, что было нашим. Мы не могли позволить себе суживать его владение, поступаться им в легком признании, мы не могли признавать наказание, которое могло бы лишить нас хоть одной его части. Мы должны были подчинить себя его закону, а не законам людей, которые стремятся его искоренить.
Вечно мы будем беспокойны. Так как спасение для нас сделалось невозможным, и невозможно для нас найти себя в этом мире, который наводит ужас на себя самого. И подобно тому, как внутри старого порядка новый потоп уже стоял перед всеми дамбами, и угрожал, что измельчит окаменевшие формы жизни, то все, что двигало наше время, зарывалось неискоренимо в нас, проникало во все щели нашей кожи, и пропитывало ткань соединений опасными ручейками. Мы были больны Германией. Мы ощущали процесс изменения как физическую боль, которая не нуждалась в страстном желании глубокой полуночи. Мы всегда стояли в мерцающем свете разрядки, мы всегда стояли там, где совершался акт сгорания, мы участвовали в этом акте. И так, поставленные между двумя порядками, между старым, который мы уничтожали, и между новым, который мы помогали создавать, не находя ни в одном из них места для нашего существования, так мы становились беспокойными, бесприютными, проклятыми носителями страшных сил, сильными благодаря долгу и за него же преследуемыми. Где бы мы должны были занять последний рубеж, когда мы бы должны были успокоиться? Мы были проклятым родом, и мы ставили под этим свое «да».
И так как мы узнавали это, с безвыходной уверенностью измученных от размышлений, исхоженных ночей, мы с насмешкой воспринимали бессилие тех, которые хотели судить нас. Мы никогда не могли требовать справедливости, так как мы никогда не признавали справедливость как нравственное требование. Никакой суд мира не мог продиктовать нам наказание, который могло бы поразить нас в нашем самом внутреннем ядре. Что можно было причинить нам большего, чем мы причинили самим себе?
В день процесса мы приветствовали друг друга в коридорах с веселым смущением, занимали место на огороженной скамье подсудимых и с любопытством осматривали аппарат, который был стянут, чтобы вынести приговор, в качества которого мы не могли верить. Так как речь шла не о праве, речь шла о содержании, которое было атаковано. Нас била волна глухой ненависти, и мы чувствовали себя в ней комфортно. Так как у этой ненависти не было силы, чтобы быть открытой. Мы видели, как появляются судьи, черты лиц которых так застыли в серьезности и достоинстве, что они выглядели как маски. И мы чувствовали, что это была маска правосудия, которая бранила жестокую силу, ту силу, которую мы могли уважать даже за маскировкой, не распространяя это уважение на людей, которые отстаивали эту силу. Ибо они злоупотребляли маской права; потому что они боялись, что захотят исследовать цель, для которой произошла эта сила, поэтому, казалось нам, они повязывали себе маску. Мы были увереннее, чем они, так как мы знали, что право могло быть только там, где общность верит. Но где была общность, которая могла бы верить, которая понимала бы право в готовой к бою радости ответственности как глубокую, мистически связывающую, воодушевленную и воодушевляющую силу?
Безумный Макс. Поручик Империи
1. Безумный Макс
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
рейтинг книги
Надуй щеки! Том 5
5. Чеболь за партой
Фантастика:
попаданцы
дорама
рейтинг книги
Обгоняя время
13. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
рейтинг книги
Истребители. Трилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
Энциклопедия лекарственных растений. Том 1.
Научно-образовательная:
медицина
рейтинг книги
