Внучка панцирного боярина
Шрифт:
По дороге все было тихо мертвенной тишиной. Будущею весной должна кругом разразиться революционная гроза и облечь здешнюю страну кровавым саваном.
О! кабы скорее окутала и его самого.
Эдвига Стабровская ожидала сына с нетерпением и при первом свидании с ним осыпала его самыми нежными, горячими ласками. Недолго, однако ж, дала она волю чувствам матери, патриотическое увлечение скоро заняло их.
— Исполняя вашу волю, я приехал сюда, — сказал Владислав, — приказывайте, мне остается только повиноваться. Готовы ли войско, оружие, деньги?
— Все припасено будет ко времени, мой милый пулковник, когда получим пароль действовать, — отвечала Эдвига.
— Худой я полководец. Всю жизнь свою держал перо в руке, меч для меня оружие непривычное.
— Есть оружие острее всех мечей, убийственнее ружей и пушек, — это любовь к отчизне, а мы с тобою и Ричардом не имеем в ней недостатка. Падете вы оба, я сама явлюсь на поле
И стала Эдвига развивать свои патриотические планы и надежды. Владислав повторял только, что он покорный исполнитель ее воли и готов умереть за дело отчизны.
Начались съезды польских панов, посвященных в тайны заговора и участников в нем, начались обеды, пиры. За столом приборы были из польского (фальшивого) серебра: настоящее, русское, пробное серебро, которого у богатых помещиков были пуды, хранилось в глубоких тайниках земли или стен. Так продолжалось во все время польской революции и даже после нее, потому что распущены были слухи, что русское правительство станет отбирать серебро и выдавать за него кредитные билеты. Под этим благовидным предлогом, Эдвига, близкая к совершенному разорению, заложила свою серебряную посуду евреям. Явились на съездах знакомые уже нам лица: вечный запевала в спорах Суздилович со своими тараканьими усиками и арбузным брюшком, свирепый Волк, пан в колтуне, несколько других помещиков, офицеров, дробной шляхты, мелких чиновников из Витебской губернии, студентов и даже гимназистов. Много говорили, еще более ели и пили. Часто вспыхивали раздоры, иногда от безделицы, из покроя платья, шитья на нем, знаков отличия по должностям в жонде. Раздоры эти доходили бы до ножей, если бы не усмиряли пыла горячих патриотов присутствие и убеждения хозяйки. Посвящалось, однако ж, офицерами время, под предлогом охоты за зверями, на упражнение разного навербованного сброда в стрельбе, понимании команды и военных эволюциях. Охоты эти приучали повстанцев к травле за русскими. Отважные и ловкие стрелки, умные доезжачие получали денежные награды. Не забыты были и холопы. С ними паны стали обращаться гуманнее, сократили их работы и не посылали на панский двор по воскресеньям постукать топором, обещали им даровые земли, если они будут преданы своим господам. Но добродушные белорусцы, смекая в этих приманках что-то недоброе, не очень поддавались им, были себе на уме. Сделан был, как мы уже видели, через Жучка подряд на косы, вилы, топоры, охотничьи ружья, порох. Надежды были великие, росли, казалось, с каждым днем. Жвирждовский не дремал в Могилевской губернии, ксендз Б. в Антушевском приходе воспламенял полек своими проповедями до того неосторожно, что русское правительство вынуждено было выслать его в одну из внутренних губерний России. Собрат Жвирждовского по генеральному штабу, Машевский, организовал заговор в Минской губернии. Под начальством Владислава образовалась сильная банда, которая должна была выступить из витебских лесов и ударить на неприятеля, если б могилевские шайки оплошали. Ожидали с нетерпением весенних дней, когда железо сошников будет раздирать грудь земли и деревья станут наигрывать почки.
Между тем Эдвига замечала, что в сыне ее Владиславе не было тех горячих патриотических увлечений, которых от него ожидала, действия его были вялы, на пирах он был угрюм и молчалив. Волк подшучивал над своим приятелем, говоря, что «Москва надломила его и уроки Пржшедиловского, видно, не пропадали даром».
— А знаете ли, пани Эдвига, — прибавлял Волк, — ваш сын передал мне кинжал, который вы ему некогда подарили.
— Он перешел в достойные руки, — отвечала она.
— С тем, — заметил Волк, — чтобы он упился кровью изменника, если бы изменник между нами оказался.
— Не пощадите в таком случае и моего сына.
Владислав угрюмо молчал. Стабровская подозревала, что он еще грустит по своим московским привязанностям, и старалась развлекать его обществом хорошеньких, ловких, увлекательных соседок. Даже одну из них, блестящее созвездие среди светил Белорусского края, которую она особенна любила и за которую многие безнадежно сватались, предложила ему в супруги, уверяя его, что красавица к нему неравнодушна.
— Время ли теперь думать о женитьбе, — говорил Владислав, — когда мы готовимся к битвам? Не для того ли, чтобы, пожив несколько недель с женою, оставить после себя молодую вдову? Вы сами говорили, что мы — крестоносцы, давшие обет освободить родную землю от ига неверных, и ни о чем другом не должны думать. Прошу вас о невестах мне более не говорить.
И не было более помина о невестах. Но случалось, что он оспаривал слишком фанатические надежды ее, говорил, что многие планы заговорщиков построены на песке, что они могут разрушиться, когда Россия встанет со своими могучими силами на борьбу
Сердце Эдвиги было, однако ж, не на месте. Вслед за тем до нее секретно дошла роковая весть, что Ричард погиб... как, никто, наверно, кроме нее, не знал. Она уведомила своих друзей, что он убит в Царстве Польском в сшибке с русскими. Наружно разыгрывая роль героини, Эдвига старалась казаться спокойной, говорила, что гордится, счастлива, пожертвовав сына отчизне. Но душа ее была сильно потрясена; вскоре разочлась она со всеми земными замыслами и навсегда опочила от них.
В таком положении были дела Владислава, когда приехала Лиза в город на Двине. Любовь к ней не угасала в разлуке, она разгорелась еще сильнее со смертью ее отца, со смертью его матери, неурядицами и несогласиями, возникавшими между заговорщиками. Патриотизм его был невольный, машинальный. Стоило только сильному толчку сбить его. Слово любимой женщины могло быть этим толчком. Планы Яскулки развернули перед ним новый свиток прекрасных надежд. Он старался познакомиться с Евгенией Сергеевной, о связях которой с семейством слыхал от него. Добиться, во что бы то ни стало, свидания с Лизой было непременным его решением. Он метался мыслями и чувствами то в мир блаженства, то в мрачную будущность, ожидавшую двойного клятвопреступника. Изменив однажды России, он уже сердцем изменил клятве, которую дал жонду.
Лиза пожелала скорее видеть своего деда и на другой же день секретного разговора с Зарницыной поехала к нему. Старик был предупрежден о ее приезде. Как забилось сердце ее, когда она завидела скромный дом его среди плодовых садов, с одной стороны, длинных амбаров и служб, с другой и многочисленной семьи пирамидальных скирд, ровных, гладких, будто отесанных топором. За домом видна была Двина, сбросившая уже с себя ледяные оковы. Порог Пурга запевал свою шумную песню. На дворе стоял высокий столб, на вершине его красовались бархатная малиновая шапка и свитка с шелковым кушаком. Когда экипаж Лизы въехал на двор, несколько десятков крестьян и крестьянок, большие и малые, в праздничных платьях, встали с бревен, на которых сидели. Мужчины сняли свои белые валеные шапки в виде гречников, все низко поклонились. Сам Яскулка ожидал свою внучку у дверей в сени и встретил ее, по русскому обычаю, с хлебом и солью. Лиза пала перед ним на колено и поцеловала, его руку; он с горячностью принял ее в свои объятия и повел в покои.
По портрету панцирного боярина, хранившемуся столько лет у Ранеевых, Лиза привыкла воображать своего деда таким, каким он изображен был на холсте, с черными, огненными глазами, проницающими насквозь, с пышным лесом черных волос, падающих на плечи, с прямым, гордым станом. И что ж теперь наяву осталось от этой воинственной фигуры? Сгорбленный старик, с мутными, покрасневшими глазами, с обнаженным, как ладонь, черепом. Огромные усы побелели и пожелтели, на них дрожали слезы. И вот, этот гордый панцирный боярин, вместо того, чтобы на рьяном коне встречать польского пана круля, встречает с нежностью, с любовью хорошенькую внучку, приехавшую из ненавистной ему доселе Москвы. Он почитает себя счастливее любого пана круля; так изменились обстоятельства.
— Внучка, милая внучка, мое дорогое дитя, моя яскулка (моя ласточка), дай мне насмотреться на тебя, — мог он только сказать, утирая длинные усы, на которые капали слезы.
Казалось, все нежные чувства, которых лишен был Яскулка в продолжение своей жизни, притекли разом к его сердцу. Он ставил Лизу к солнечному свету, чтобы лучше разглядеть ее. Не ожидала она такого приема и в восторге от него расточала деду самые горячие ласки. Наконец, он усадил ее на почетное место дивана и сел против нее в креслах.