Внук Тальони
Шрифт:
Конюшня, в которой служил он заведующим, располагала первоклассным материалом и получила не один именной приз за своих рысаков, приведенных им, Олимпом Лутошкиным, первыми к столбу. То, о чем он когда-то исступленно мечтал, стало действительностью. Девять лет тому назад именной приз был для него несбыточной фантазией; теперь за три года он имел их три… Московский ипподром считал его лучшим наездником и тренером… Но что-то изменилось за эти девять лет. Лутошкин стал равнодушен к успехам и к неудачам и иногда вдруг остро ощущал ненужность и бессмысленность всего того, что делал, такую же бессмысленность и нелепость, как поедание обеда осужденным накануне казни… Особенно ярко и сильно испытал он это полтора
И вот этого-то сердца Лутошкин не услышал в себе в яркий солнечно-тихий праздник Первого мая. И обеспокоился. Словно отказывалось сердце участвовать в борьбе. Было безразлично: победа или поражение. Было холодно, и хотелось, как Филиппу, засунуть руки глубоко в рукава и съежиться.
Победа осталась за ним в этот день. Мастерство не изменило ему, и, сложив езду с холодным расчетом, он привел Анчара к столбу первым.
Но в тот момент, когда он финишировал, у самого столба его накрыл вдруг могучий рокот мотора; огромная тень обогнала рысака, уплывая вперед по дорожке, залитой солнцем, свернула влево, и еще раз рокот стального сердца заглушил восторженные крики тысяч, приветствовавших победителя…
Лутошкин слез с американки и долго смотрел вслед уносившемуся аэроплану, потом взглянул на взмыленного, тяжело дышавшего Анчара и вдруг понял и тоску свою, и свое утраченное сердце. Он понял, что лошадь и наездник — в прошлом. Настоящее и будущее — это машина, мотор. Его искусство скоро никому не будет нужно, так же как не нужен лук и стрелы вооруженному винтовкой.
Шла новая жизнь.
И, не слыша рукоплесканий, не слушая поздравлений судей, спустившихся из членской на беговую дорожку, он, как Филипп, засунул глубоко в рукава руки и съежился…
На обратном пути от Башиловки до Мытной Никита раздумывал над последними словами сурового наездника и огорченно вздыхал. Привез он серого Внука в Москву с непоколебимой уверенностью, что сейчас же, по приезде, жеребенка пустят на «прыз», а оказалось все по-другому!..
«Чего его пробовать? — рассуждал Никита. — Каб не резвый — не повел бы эдакую даль, на такое дело! Срамотиться только! А пробовать его нечего, не Микишкин мерин, не зазря Тальоном Внуком записали и аттестат выдали… На мое рассуждение, ежели ты наездник, — запрягай и с господом,
Тем временем на дворе Культяпого Корцов, Михал Михалыч и Сосунов осматривали серого Внука. Подошел и Семен Андреич.
Внук был не в порядке: не чищенный, со свалявшейся шерстью, со спутанной гривой и хвостом, но Михал Михалыч, лишь только увидел его, начал покашливать и стукнул кизиловым бадиком оземь.
Опытный глаз его сразу прощупал породность жеребенка под свалянной грязной шерстью; отметил сухость головы, нетронутые, цельные ноги, крутое ребро, и, обращаясь к Корцову, он тенорком выговорил:
— Приятный товар!
Сосунов, стараясь придать бритому актерскому лицу своему деловитость и неоспоримое знание всего того, что касается лошади, крутился около жеребенка, заходил то с одной, то с другой стороны, приседал на корточки, рассматривая копыта, осторожно пытался пощупать ребра и спину и трусливо отскакивал, когда Внук вздрагивал от прикосновения.
— Ну, ты смотри-и у меня! — замахивался он на жеребенка, пряча испуг свой в грозном окрике.
— Нервный человек теперь стал и деликатный! — ядовито заметил Семен Андреич, сидя на большом камне и постукивая по берестяной табакерке. — А лошадь — она понимает и завсегда норовит вдарить по такой наружности.
Никита вошел во двор как раз в тот момент, когда Корцов, захватив одной рукой Внука за храп, другой вытянул ему язык и рассматривал зубы, определяя возраст.
— Вы чего тут делаете?! — бросился Никита к лошади.
Вырвал у Культяпого повод и потащил Внука к себе. Испуганные глаза его заметались от одного лица к другому, от людей к лошади; руки сжимали повод с такой силой, что легче было отрубить их, чем вырвать узкий ремешок, соединяющий Никиту с драгоценным сокровищем, взращенным им в далекой и тихой Шатневке…
— Зачем коня вывел? — прерывающимся от дикого страха голосом заговорил Никита. — Какое твое дело? Я ему законный хозяин! Чего в зубы лез без моего дозволения?
Корцов вытер сперва руку о солому, потом начисто о полу пиджака и, не слушая Никиту и не смотря на него, проговорил, обращаясь к Михал Михалычу:
— Жеребенок не плохой, если бы не курбочки…
— Все дело портят! — отчетливо подхватил Сосунов. — Рассыплется по первой езде. В прошлом году весной, также вот купили, хоро-о-шая по себе кобыла была…
Никита тоскливо насторожился. Кинул быстрый взгляд на ноги Внука.
— Откуда привел-то? — грубо спросил его Корцов.
— Рязанские мы, — неохотно ответил Никита, с враждебностью посматривая на него.
— Продаешь?
— Жеребенок не продажный, — отрезал Никита.
Корцов оскорбительно засмеялся, повернулся к Никите спиной и, незаметно для него, шепнул выразительно Сосунову:
— Подначивай!
— По себе замечательная кобыла, — как бы продолжая начатое, громко к Михал Михалычу заговорил Сосунов, — и с аттестатом солововского завода, посмотреть любо! И вот такая же история, точь-в-точь, как у этого жеребенка. А купили специально для бегов. Сперва я думал — обойдется как-нибудь, ан нет. Полверсты ничего едет, а потом — будь здоров, — ни в какую!.. Так за полцены и отдали извозчику.
— Какие же тут бега, если курбочки, — проговорил Михал Михалыч, поглаживая смирную свою бородку.
Семен Андреич сидел в сторонке на камне, смотрел на Никиту слезящимися глазками, о чем-то горестно размышлял. Из сцепленных рук до земли свисал конец кубового платка.
— Вы, Михал Михалыч, знали Ивана Павловича?
Ну, вот с ним тоже случай был… — снова заговорил Сосунов.
Корцов перебил его:
— Таких случаев я тебе тыщи расскажу! Сколько их прошло через мои руки? — мотнул он головой на жеребенка. — Огромадных денег стоили мне эти самые курбы, глупой тогда был, не разбирался… Без специальности ее разве заметишь?!