Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Шрифт:
Почти все, что Марлоу узнал о Курце и что знаем мы, ему рассказал русский авантюрист (Brooks 1996:70). Особенно это касается самой интересной части истории, которая исходит от русского арлекина, — того, как Курц обращался с туземцами: «этой изумительной повести, которая не столько была рассказана, сколько внушена мне унылыми восклицаниями, пожиманием плеч, оборванными фразами, намеками, переходившими в глубокие вздохи» (101). Марлоу не может ни подтвердить, ни опровергнуть слова и толкования своего русского информатора: когда он сам находит Курца, тот уже при смерти. Но в предложенной ему интерпретации Марлоу не сомневается, как не сомневаются его слушатели и почти не сомневаемся мы, читатели. Однако Марлоу сам признает, что арлекин пресмыкался перед Курцем «не хуже любого из дикарей» (104). Для отстраненного наблюдателя этот русский слишком вовлечен в свою историю.
Интерпретация — вещь важная; она особенно важна, если сырых данных нет, а интерпретация является единственным источником. История Курца, рассказанная тамбовским поповичем лондонскому матросу в сердце Африки, — притча о новом, эффективном и опасном
Империализм особенно токсичен, когда не просто действует грубым принуждением, а успешно добавляет к ней религиозную или идеологическую веру, силой и обманом заставляя эксплуатируемое население испытывать ее. Индийские исследователи удивляются британской системе «доминирования без гегемонии»; исследователи российской колонизации удивляются проявлениям того, что я ранее назвал «отрицательной гегемонией» (см. главу 7); но самыми удивительными моментами в истории империализма были те, когда гегемония была успешной. Именно в эти моменты бремя белого человека бывало самым тяжким, и за них он потом испытывал особое раскаяние.
Настоящий европеец, Курц не случайно получил русского компаньона, а Марлоу — информатора. «Сердце тьмы» имело много источников: унаследованное от родителей знание о том, что поляки делали в Украине, память о российских преступлениях в Польше и британских преступлениях в Индии, впечатления Конрада от посещения Бельгийского Конго, а еще смутное ожидание будущих революций в России и в колониях, которые, как догадывался Конрад, создадут новые виды тьмы. Уходя в далекий и особенный народ, внедряясь в его религию и принуждая ее работать на «идею», панъевропеец Курц делал то, что пытались сделать с «народом» поколения русских радикалов и их наследников. Народниками, ходившими во внутренние российские колонии, двигала не жажда прибыли, а чистые утопические идеалы. Сходство между ними и столь отличными от них промышленниками-колонизаторами состояло в методах, сочетавших знание и чару, детальные исследования и прямой обман. Наряду с огнестрельным оружием «эффективность» Курца нуждалась в социальных и гуманитарных науках. Именно поэтому у Конрада самым успешным промышленником становится ученый, обладающий репутацией в научных обществах.
В конце XIX века социология и антропология открыли новые методы для того, чтобы понять народ и изменить его. Читая Дюркгейма одновременно с Марксом, радикальные интеллектуалы спрашивали себя: если ритуалы приобщают к ценностям, почему бы не создать новые ритуалы? Если боги сменяют друг друга как цари, почему бы не возвести на трон новых богов? Если, к примеру, в России нет рационально мыслящего пролетариата, а есть мистическое крестьянство, то, может быть, российскую революцию подтолкнет не просвещение, а процесс, прямо ему противоположный? В духе времени, склонного к конструированию на ничьей земле, этот процесс называли «богостроительством» [27] . Такой процесс сознательного, планируемого околдовывания мира должен операться на верования народа, чтобы, преобразовав их, вести народ к новой жизни. Но эти верования, какие они есть, известны только специалистам — этнографам, историкам; так эксперты и становятся авангардом революции (см. главу 10). Дети священников и знатоки сектантских общин, некоторые из них профессиональные революционеры и убежденные богостроители, выглядели и говорили как конрадовский арлекин-попович, хотя и отправлялись на берега Волги, а не Конго. Трудясь рядом с экзотическими сектантами, чтобы возглавить их и эксплуатировать ради революции, эти интеллектуалы уподоблялись Курцу и его спутнику арлекину, свидетелю его «невыразимых» изобретений. Я могу себе представить, как какой-нибудь новый Марлоу найдет в архиве Анатолия Луначарского записку «Истребляйте всех скотов!» Это, конечно, тоже была бы «необычайная находка», но она бы не изменила историю, какой мы ее знаем. Изучавший философию в Цюрихе, писавший драмы о Фаусте и Кромвеле, настоящий европеец и русский богостроитель, Луначарский стал первым народным комиссаром просвещения в большевистском правительстве.
27
Об экспериментальном богостроительстве русских революционеров см.: Williams 1986; Stites 1989; Scherr 2003; Rosenthal 2004. О популярности Дюркгейма в России начала XX века см.: Гофман 2001.
Николай Лесков написал много романов и статей о разных сферах жизни в Российской империи. Он писал о рекрутах из крестьян, судебной медицине, пьянстве низших классов и других социальных вопросах. Его также интересовали проблемы религии, в высших сословиях и в народе. Лесков начал карьеру с должности мелкого судебного чиновника в Киеве, затем стал секретарем рекрутского присутствия и так бы и остался в гоголевских чинах, если бы жизнь его не изменил британский родственник Александр Скотт (Шкотт). Муж тетки Лескова, Скотт управлял огромными поместьями министра внутренних дел Льва Перовского (см. главу 8)
Ты русский, и тебе это, может быть, неприятно, но я сторонний человек, и я могу судить свободно: этот народ зол; но и это еще ничего, а всего-то хуже то, что ему говорят ложь и внушают ему, что дурное хорошо, а хорошее дурно. Вспомни мои слова: за это придет наказание, когда его не будете ждать! [28] (368).
Под управлением Скотта в поместьях Перовского «эксплуатировали все, что родит земля», прежде всего самих крестьян. Новая карьера Лескова началась с поручения надзирать за переселением крестьян, которых Перовский скупил у мелких помещиков Орловской и Курской губерний и переводил в свои черноземные поместья. Граф умер несколькими месяцами ранее, и его имения перешли к одному из братьев. Управлявший этими имениями Скотт решил использовать возможность заселить южные поместья, прежде чем произойдет ожидаемое освобождение крестьян. В этой истории чувствуется жутковатая симметрия с «Мертвыми душами»: теперь на переселение шли живые крестьяне, а помещик был мертв. Во время прошлых переселений крестьянам Перовского приходилось преодолевать сотни километров на телегах, так что почти половина сбегала или умирала в пути. В этот раз Скотт нанял барки, чтобы перевезти крепостных, которых он называл «продуктом природы», вниз по Оке и Волге. Племяннику он поручил надзирать за «сводом» крестьян, придумав для него особое положение. «Царствуй, но не управляй», — наставлял Скотт племянника в деле непрямого правления. Править должен был «надежный человек» Петр, которого Скотт по-коло-ниальному называл Пизарро, сравнивая его с завоевателем Перу. С ужасом описывая столь характерное для Российской империи переселение, Лесков представляет его так, что в памяти всплывает вывоз африканских рабов в Америку. Заново воображая Петра-Пизарро много лет спустя, Лесков делает его «черным кудрявым мужиком… с черными огненными глазами, черными сросшимися над носом бровями… и маленькой черной окладистой бородой». Все белые в этом рассказе — мертвый Перовский, британец Скотт, слабый Лесков и самозваный исправник — отсутствуют, никчемны или мошенники. Единственный сильный человек — «черный мужик», предводитель нового переселения рабов.
28
«Продукт природы» цит. по: Лесков 1958: Т. 9. Номера страниц приводятся в скобках.
Когда Лесков и Пизарро грузили крестьян на барки, они обратились за помощью к полиции, иначе им было бы не справиться с тремя барками крестьян — несколькими сотнями семей, которых силой отправляли в долгий путь по русским рекам. Крестьяне, однако, не выглядели несчастными сверх обычного:
[На барках] сидели люди босые, полураздетые, — словом, такие жалкие и обездоленные, как их обыкновенно видишь в русской деревне. Я тогда думал еще, что крестьяне и везде должны быть только в таком виде, как мы их привыкли видеть в России. Смирение их тоже было обычное в их положении (345).
Во время плавания крестьян занимало только одно развлечение, называемое словом «искаться». Они расчесывали тела, стремясь избавиться от вшей, с которыми не могли справиться. Развести на барке костер, чтобы прокипятить одежду, было нельзя; в реке крестьяне отказывались мыться, потому что считали, что от воды заведется еще больше вшей. Они ужасно страдали и охотно показывали кровавые расчесы. Лесков пытался помочь им, но, когда он поделился своей заботой с Пизарро, в ответ получил одну замечательную фразу: «Кому, сударь, людей жалко, тому не нужно браться народ на свод водить». Лесков понимал, что Пизарро прав, хотя один раз все-таки не дал ему выпороть крестьян прямо на барке. Потом крестьяне увидели на берегу баню и умолили Лескова пристать к берегу. Они клялись, что быстро возвратятся, ведь на барке оставались их жены и дети — как они могут не вернуться назад? Лесков разрешил сорока мужикам сходить в баню, и они тут же побежали домой, хотя их дома были за сотни верст. Лескову пришлось снова позвать полицию; три казака поймали и выпороли сорок беглецов. Пока крестьян наказывали, глава местной полиции (как позже выяснилось, самозванец) запер Лескова у себя дома, чтобы он не мешал пороть крестьян. Сидя под замком, Лесков читал книги из библиотеки хозяина, в которой оказались свободолюбивые труды Герцена и Грановского. А потом все вернулись на барку:
Несмотря на ночной сумрак, я видел, как их «гнали». Перед этим шел дождь, а почва была глинистая, и было смешно и жалко смотреть, как они шлепали и как ноги их волоклись и расползались по мокрой глине, причем где скользила и падала одна передняя пара — то же самое проделывали и все другие (351).
Работая торговым представителем дядюшкиной компании, Лесков объездил российскую провинцию. Он писал сочувственные к народу романы и сатирические очерки об интеллигенции, которые создали ему скандальную репутацию. Но, оставаясь человеком практическим, он не забывал цитату, которую приписывал Генриху Гейне: «Кто любит народ, тот должен сводить его в баню».