Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Внутренняя колонизация. Имперский опыт России

Эткинд Александр Маркович

Шрифт:

Новое решение триангулярного сюжета в том, что в жертву приносится Человек Культуры, и оно несет новый смысл. Как этого хотел, но не сумел сделать Мышкин, Дарьяльский спускается «в глубины» мистического сектантства. Его гуру, Кудеяров, близок к хлыстам, и их ритуалы автор описывает со множеством этнографических деталей. Как и его эрудированные современники, Андрей Белый был знаком с трудами Дюркгейма о религии и с работами классицистов XIX века об искупительном действии языческих жертвоприношений. Пытаясь постичь и перенять веру народа, культурный герой Белого слепо сотрудничает в приготовлении ритуального убийства самого себя. Когда оно свершается, полная его бесцельность подчеркивается повествованием: вместо вагнеровской сцены искупления и разрыва Белый пишет унылый, очень реалистичный образ банальности зла. Жертва напрасна, искупления не происходит, и мир продолжается без Дарьяльского. В очередной раз поиск народной традиции привел интеллектуала в тупик, а прохождение им контактной зоны — к насилию. Конструируя этот сюжет, Белый использовал воспоминания о хождении в народ и богатую этномифологию российских сект (см. главу 10). Готовя

революцию, интеллигенция — сословие людей, чье существование оправдывалось их колонизаторской ролью в отношении народа, — пыталась найти религиозный или политический смысл в своем самопожертвовании. Предупреждая о последствиях одновременно со сборником «Вехи», который рассказывал о той же ситуации на языке политической философии, Андрей Белый деконструировал саму идею жертвы. Убийство Дарьяльского показано как злодейство, за которым не видно традиции и ритуала, а только нелепое совпадение двух разных вер, народной и народнической.

Дарьяльский и его убийца Кудеяров во всем отличны друг от друга, кроме расы и пола. В зоне их контакта колония отстоит от метрополии на считаные версты, и люди глубоко различной природы имеют один цвет кожи. Это парадоксальная ситуация внутренней колонизации, делающая ее столь пригодной для тонкой литературной обработки. Смысл «Серебряного голубя» станет более ясным, если сравнить его с «Сердцем тьмы» Джозефа Конрада; к тому же возможно, что Белый читал эту книгу (Лавров 2004). У Курца была своя чернокожая красавица, но все туземцы в этом тексте безымянны, и мы не видим ни одного отдельно взятого колдуна, а тем более соперника Курца. Белый же показывает Дарьяльского в детальном контексте хлыстовских ритуалов. Духовная власть их лидера Кудеярова над интел-лекгуалом Дарьяльским — очередной пример отрицательной гегемонии — в повести абсолютно ясна. Религиозные новации Курца были «эффективны»: с помощью изобретенных им ритуалов он собирает слоновую кость. Колониальная власть требует не искоренять местные обычаи, но реконструировать их изнутри и дать возможность Человеку Культуры эксплуатировать их в своих особых интересах. Дарьяльский потерпел неудачу там, где Курц одержал победу. Но, как показывают литература и история, оба проекта были обречены.

Двойник и чудовище

Доведенная до крайности, ситуация внутренней колонизации возвращает нас к идеям Жирара о «кризисе различия» и «чудовищном двойнике». В мифологии и литературе, пишет Жирар, двойник и чудовище — часто одно и то же, и никто не понимал их динамики лучше, чем Достоевский (Girar 1995:160–161). Жирар не объясняет, почему Достоевскому удалось достичь того, что не получалось у других авторов, начиная с Софокла? Новое прочтение ключевого для Достоевского текста — повести «Двойник» — помогает понять исторические источники его вдохновения.

Как и в «Носе» Гоголя, герой — мелкий петербургский чиновник Голядкин — встречает своего двойника. Этот клон носит то же имя и занимает ту же должность, но ведет себя попеременно как друг и враг. Хуже всего то, что двойник всегда быстрее и умнее оригинала и его больше любят. Голядкин, разумеется, сумасшедший, но не понимает этого. Для него эти настойчивые появления двойника — личная и всеобщая катастрофа, переворот в самом сердце социального порядка. Он поражен, что другие не разделяют его чувства. Сюжет развивается в тесном социальном пространстве, которое определяется как перевернутая пирамида власти, от толпы начальников Голядкина, которые все одинаковы, до его слуги Петрушки. Голядкин недоволен собой и своим местом в мире, всегда пытается быть кем-то другим, занять чужое место, стать самозванцем. Он нанимает карету, приличную более высокому чину, бесцельно гоняет ее по городу, приценивается к дорогим и ненужным вещам, обещает прийти и заплатить и не делает этого. Живя в системе сословий и чинов, Голядкин пытается быть кем-то другим, за что его наказывает другой, становясь им самим, — его двойник.

Голядкин живет в Петербурге, но родом «не здешний», что делает его чужим для коллег, которые чуть раньше приехали в столицу. И все же он дворянин, у него есть квартира, слуга и сбережения. Согласно Табели о рангах он имеет девятый чин титулярного советника, что давало ему личное дворянство со многими сословными правами, в том числе свободой от телесных наказаний. Следующий, восьмой, чин коллежского асессора, дававший потомственное дворянство с правом владеть крепостными (тот самый, что получил гоголевский Ковалев за свою службу на Кавказе), Голядкин никогда не получит. И все же он по закону и статусу — господин, только его разум и речь настолько разрушены, что Голядкин выглядит и говорит так, будто себе не принадлежит: два, но меньше чем один. Теперь, когда Голядкин одновременно находится в двух местах, взгляд власти не может контролировать его. За это он дорого заплатит.

Горизонтальные отношения у Голядкина складываются только с его клоном, только тот его понимает, когда хочет. Субъективность Голядкина ужасающе безмирна, что характерно для русских историй с двойниками. Голядкин и так лишен любопытства, а по мере того, как его мир сосредотачивается на двойнике, его интерес к своим и чужим делам совсем пропадает. В повести нет ни слова о крепостных, чей далекий труд снабжает жалкое существование чиновника предметами необходимости, а иногда и роскоши; слуга Петрушка — постоянный предмет соперничества Голядкина с его двойником. Из текста мы так и не узнаем, в каком министерстве служит Голядкин, но его немногие интересы связаны с Востоком, как его тогда понимали в России. Беседуя между собой, два Голядкина упоминают Турцию, Индию и Алжир, причем всегда делают это в неприязненном, ориенталистском ключе. Единственный писатель, которого Голядкины называют по имени, — плодовитый автор, цензор и востоковед Осип Сенковский, учитель целого поколения российских ориенталистов, писавший

под западническим псевдонимом барон Брамбеус. Вслед за этим автором Голядкин и его двойник «много смеялись над простодушием турков», хотя «не могли не отдать должной дани удивления их фанатизму, возбуждаемому опиумом». Голядкин полагает, что «Россия с часу на час идет к совершенству», но, рассказывая двойнику о чудесных увеселениях столицы, он называет одну только картину Карла Брюллова «Последний день Помпеи», возвышенный образ приближающейся гибели имперской цивилизации. Подобно многим читателям Сенковского, Голядкины самоутверждаются за счет тех, кого считают ниже себя, потому что те — более восточный народ, чем русские. Возможно, Достоевский писал здесь сатиру на Азиатский департамент Министерства иностранных дел, где служили несколько его товарищей по кружку Петрашевского.

В конце повести начальство увольняет Голядкина-оригина-ла и берет на его место Голядкина-двойника. Оригинал отправляется в сумасшедший дом, и лечащий врач Голядкина, воплощение его ужасов, носит имя Рутеншпиц, перевернутый двойник слова «шпицрутен». В этой фантазии раннего Достоевского скрыта мрачная антиутопия. Чтобы его слышали и понимали, субалтерну нужны равные. Если равных ему нет, он создает их. Но последние могут подчинить его новому угнетению, которое будет подобно старому, колониальному угнетению неравными, или еще хуже. Под влиянием скорее Фанона, чем Достоевского Хоми Баба писал, что в колониальной ситуации «вместо символического бессознательного, которое придает знаку идентичности его целостность и единство, его глубину, мы наблюдаем раздвоение» (Bhabha 1994: 71). Но фантазия Достоевского заходит дальше, чем теория Бабы. Умножение Голядкиных не останавливается на двойнике: по мере того как его бред прогрессирует, он видит все больше своих клонов. Петербург наполняется ими, они слетаются вместе, подобно гусям, и гонятся за Голядкиным. Полицейский отправляет их в тюрьму, но тщетно. Пародируя социализм Фурье и его российских последователей, в которых в это время разочаровывался Достоевский, отчаяние Голядкина размножало его си-мулякры. Когда рушится личность, ее раскол порождает двойника, а затем их множество — общество неразличимых копий. «Страшная бездна совершенно подобных», — пишет Достоевский о голядкинском опыте (1993: 1 /242): пророческая картина тоталитарного общества, которое здесь представлено размножением двойников.

Читателей всегда удивляло, насколько напряженным было соперничество Голядкина с собственной копией. Как писал Михаил Бахтин в своей блестящей статье о «Двойнике», в сознании героя «власть… захватило вселившееся в него чужое слово». «Чужое слово» — одна из любимых и часто употребляемых идей Бахтина, но здесь она приобретает политическое, колониальное значение, означает поселенца извне, оккупанта, захватчика. Согласно Бахтину, три голоса вступают в диалог в сознании Голядкина: голос, который утверждает его независимость от чужого слова тех, кто обладает властью; голос, который притворяется, что Голядкин равнодушен к чужому слову; голос, который имитирует чужое слово, как будто оно принадлежит самому Голядкину. Эти три голоса моделируют динамику внутренней колонизации, с присущими ей доминированием, сопротивлением и отрицательной гегемонией. Захваченная и заселенная чужим голосом, субъективность приходит не к автономии и диалогу, а к двойничеству, безмирности и безумию.

Историю Голядкина рассказывает нам внешний наблюдатель, которому (как это бывает в романе) принадлежит повествовательная и дисциплинарная власть над героем. Такой наблюдатель похож на врача или детектива, который реконструирует внутреннюю жизнь другого человека по ее внешним проявлениям. Но Бахтин показал, что этот рамочный, объективирующий нарратив в «Двойнике» смешивается со словами, которые могут принадлежать одному Голядкину. Круг замыкается: голос власти заражен безумием жертвы. Одновременно с бахтинским открытием диалогизма Достоевского Вальтер Беньямин писал о том, как советские кинорежиссеры сталкивались с неспособностью русских крестьян «следить за двумя одновременными нитями повествования» (Benjamin 1999: 13). В сущности, «диалогизм» Бахтина — адекватный ответ на эти заботы московских друзей Беньямина: способность субъекта следить и развивать «две одновременные нити», не уходя в двойничество. Если утомительные беседы Голядкина со своим клоном иллюстрируют подмеченную Беньямином проблему, то направленность Бахтина на открытый, творческий диалог с Другим можно считать ее решением. Этот процесс всегда сопротивляется монологическому голосу власти.

Читатель Достоевского чувствует, что из страданий Голядкина нет выхода именно потому, что его преследует двойник, абсолютно точный и странно современный клон, а не старомодный монстр, какого изображали Гоголь и готические предшественники Достоевского. Монстры игривы и живописны; они гибриды человека и Другого — зверя, духа, технического устройства; они приходят издалека и туда вернутся, как трансильванские вампиры или гаитянские зомби. Монстров можно исследовать и усмирять; двойников колонизовать нельзя, потому что они сами — неудачный продукт колонизации. Как учат нас фильмы ужасов, «превратить двойника обратно в монстра — значит сохранить остаточное ощущение самого себя как цельного субъекта» (Coates 1991:87; см. также: Webber 1996). Именно это не удается Голядкину. Внешнюю колонизацию символически представляет гибрид, внутреннюю — двойник. Кольцевой характер этого воображения соответствует рефлективному характеру самоколонизации, которая всегда пытается определить отличного от себя другого, но приходит к двойнику самого себя. Читатели Бахтина и Достоевского используют понятие диалога как парадигму постколониальной утопии, доказательство того, что человек способен относиться к другому как к Другому. «Двойник» стал черновиком посттоталитарной антиутопии, хроникой распада человека, когда из него изгнан другой. Как писал Жан-Поль Сартр, «европеец смог стать человеком, только создавая себе рабов и монстров» (Sartre 1963:22). А разрушал он себя, создавая крепостных и двойников.

Поделиться:
Популярные книги

Газлайтер. Том 1

Володин Григорий
1. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 1

Идеальный мир для Лекаря 14

Сапфир Олег
14. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 14

Жена фаворита королевы. Посмешище двора

Семина Дия
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Жена фаворита королевы. Посмешище двора

Осколки (Трилогия)

Иванова Вероника Евгеньевна
78. В одном томе
Фантастика:
фэнтези
8.57
рейтинг книги
Осколки (Трилогия)

Идеальный мир для Лекаря 26

Сапфир Олег
26. Лекарь
Фантастика:
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 26

Шайтан Иван

Тен Эдуард
1. Шайтан Иван
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Шайтан Иван

Отверженный VIII: Шапка Мономаха

Опсокополос Алексис
8. Отверженный
Фантастика:
городское фэнтези
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Отверженный VIII: Шапка Мономаха

Неудержимый. Книга XV

Боярский Андрей
15. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XV

Матабар IV

Клеванский Кирилл Сергеевич
4. Матабар
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Матабар IV

Плохой парень, Купидон и я

Уильямс Хасти
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Плохой парень, Купидон и я

Сойка-пересмешница

Коллинз Сьюзен
3. Голодные игры
Фантастика:
социально-философская фантастика
боевая фантастика
9.25
рейтинг книги
Сойка-пересмешница

Ритуал для призыва профессора

Лунёва Мария
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.00
рейтинг книги
Ритуал для призыва профессора

Хорошая девочка

Кистяева Марина
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
5.00
рейтинг книги
Хорошая девочка

Как я строил магическую империю 5

Зубов Константин
5. Как я строил магическую империю
Фантастика:
попаданцы
аниме
фантастика: прочее
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Как я строил магическую империю 5