Во что я верю
Шрифт:
Тем не менее, если бы я не был христианином, то я был бы совершенно неспособен придти к религии теми путями, которыми пришел к ней Гюисманс [6] .
Тогда, несомненно, литургии было бы недостаточно, ни чтобы убедить меня, ни даже для того, чтобы привлечь и удержать. Чем в большей близости к Богу я живу, тем больше для меня значит принятие Таинств и тем меньшей становится моя потребность в обрядах. Тихая месса меня вполне удовлетворяет, и я уже редко бываю (а когда-то бывал постоянно) на торжественной мессе, которая ежедневно служится в 10 ч. утра у бенедиктинцев на рю де ла Суре.
6
Т. К. Гюисманс (1848-1947), французский писатель, один из вождей декадентов. В 90-х годах обратился в христианство. Умер послушником
В Риме меня не шокируют и не отталкивают великолепие и пышность Ватикана, но, откровенно говоря, они и не очаровывают меня и даже мне не импонируют. Я благодарен Церкви за то, что она спасла, сохранила и сберегла. Я благодарен великому прославленному сосуду за то, что ничего не вытекло
14
из него, но я люблю его не за его красоту, и не это склонило бы меня к возвращению, если бы я отдалился от него.
Я не хочу писать здесь ничего, что могло бы заставить усомниться в моих чувствах к Церкви. Недоразумения порождаются различным содержанием, которое каждый из нас вкладывает в это слово. Для большинства людей, даже католиков, Церковь — это определенная иерархия, организация, администрация: не столько дух, сколько метод попечения и сдерживания. В этом нет ничего, что бы меня шокировало или отталкивало. Если смотреть под этим углом зрения, то Церковь регулирует и хранит духовные дары и даже перестает уделять их, если считает это необходимым. Земная история Церкви, история ее отношений с кесарем и ее врастания в этот мир, о котором Христос не молился иа Тайной Вечере (Ин 17.19), не вполне совпадает с глубоко скрытой частью ее истории — с историей души Церкви, которая для меня раскрывается в римской базилике св. Петра ни больше, ни меньше, чем в самой убогой деревенской церквушке, где теплится маленькая лампадка; я предпочитаю деревенскую церквушку, так как базилика св. Петра в Риме была воздвигнута на деньги, полученные за индульгенции, и Церкви она стоила той половины мира, которая отошла от нее к Реформации [7] . Это слишком дорогая цена.
7
Движение, получившее название Реформации, порождено целым рядом причин; широкое распространение индульгенций в Германии в первой половине 16 века — один из непосредственных поводов к его возникновению. Согласно учению католической Церкви индульгенции могут принести пользу верующему только при условии искреннего покаяния и причащения Св. Даров. Злоупотребления, связанные с индульгенциями, наблюдавшиеся в некоторых европейских странах в конце Средних Веков, были осуждены Святейшим Престолом.
15
Но повторяю еще раз: я верю, что эта организация все сохранила. В католической Церкви не потерялось ничего из слов, которые есть дух и жизнь. Нам говорит об этом наш опыт. Я утверждаю по собственному опыту, что слова, дошедшие до меня в Церкви и через Церковь—суть дух и жизнь. Правда, мне не пришлось выбирать совокупности иудео-христианских верований среды, в которой я родился и был воспитан. Но, как говорит Паскаль, именно потому, что я в них родился, у меня был иммунитет против них, и, несмотря на то, что я родился в них, они всегда казались мне отличными от всех других: и прежде всего, хоть я живу ими с детства, я ни на минуту не переставал чувствовать их действенность.
Трудно быть менее склонным к реформаторству, чем я, хотя очень многое в видимой Церкви меня коробит, раздражает и отталкивает. Но хуже всего было бы далее раздирать цельнотканную тунику. Путь только один — действовать сообща с теми, кто старается зашить разорванное. Что касается меня, то я никогда не пытался осуждать Рим и выискивать причины, оправдывающие ереси и расколы. Я ни за что в мире не отказался бы от таинств, которые мне дает римская Церковь и которые для меня действительно являются источником жизни, и историческое обоснование которых находится в очень старых текстах, в посланиях апостола Павла.
—«Кому вы отпустите грехи, тому будут отпущены...» То, что для стольких людей является камнем преткновения — тайная исповедь, личная исповедь во всем, что во мне есть самого плохого, признание в этом другому человеку — совершенно подходит моей натуре: чувству вины, потребности получить прощение, вере (самой невероятной) в то, что слова, повторяемые уже почти две тысячи лет, дают нам отпущение грехов, начиная с самых пустяковых провин-
16
ностей и кончая самыми тяжкими преступлениями. Человек, считающий себя грешником, уже стоит у врат Царства Божьего. И в этом состоит различие между эпохами веры и всеми другими эпохами. Люди тогда были не менее порочны,
Потребность получить прощение, которую я всегда чувствовал, которая была чем-то очень распространенным в эпохи веры, в наши дни почти неведома, ибо «смерть Бога» в нас это одновременно и исчезновение у нас понятия о Его воле и о том, чего Он требует от нас. Я чувствую себя христианином, благодаря ощущению виновности, отделяющей меня от Бога, и вере в средства, которые Церковь делает доступными для меня, чтобы я мог все начать заново, ' с чистой страницы.
Как и всякое человеческое чувство, это чувство не слишком возвышенно и даже почти достойно презрения, но в нем есть также и черты благородства и святости. Презрение может возбудить стремление к обретению хорошего духовного самочувствия, столь сильно развитое в заурядных душах, которые почитают себя святыми, потому что они скрупулезны. В том же чувстве, которое я описываю, заслуживает уважения устремление нашей любви, которая знает по опыту, что грех отдаляет ее от Того, Кого она любит. Разумеется, в то почти физическое облегчение, которое испытывает верный, получив отпущение грехов, включается и то хорошее самочувствие, о котором я так нелестно отозвался и которого я стыжусь, но в него входит и радость, проистекающая от вновь обретенной благодати. И нетрудно понять, почему агностику такая реакция кажется ребяческой, — мы ведь в самом деле чувствуем себя как дитя, плачущее от раскаяния в объятиях матери...
17
Это несомненно так, и я это признаю. Нужно претворять в жизнь слова Христа: «Если не будете как дети...» Ведь это правда. Христианин по-прежнему прислушивается к своим детским чувствам и порывам. Он не стыдится этого, так как в детстве он видит не какую-то неполноценность, не отсутствие опыта, но духовность, благость, возможность понимать то, что Божье, возможность познавать Бога как-то совсем по-другому, чем познают Его философы и ученые.
Я представляю, что здесь кто-нибудь прервет меня: «Словом, то, во что ты веришь, сводится к тому, что ты чувствуешь и ощущаешь: к действительности сакраментальной жизни, которую нельзя подтвердить и которая недоказуема для другого человека. А сам-то ты вполне уверен, что эта комедия не поставлена за твой счет? А что если мистики были чревовещателями, увлекшимися своей собственной игрой, притворявшимися, что они верят или даже, в конце концов, поверившими в те слова, которые сами же и произносят, приписывая их Богу? Тогда стало бы ясно, почему таинства действуют только на тех, кто хочет их принимать с верой, а не на тех, кто принимает пассивно, безучастно».
2. Каждый человек незаменим.
Если говорить обо мне, то я не стараюсь приуменьшить участие воли в акте веры. Я никогда не скрывал от самого себя жажды Бога, потребности в Боге, этой любви к Богу, которая гораздо легче, чем страх, могла бы создать Его. Я всегда был так убе-г жден в их существовании (а как могло бы быть ина-4 че, если я знал себя?) и поэтому всегда следил за собой: я не поддался бы одному лишь внутреннему голосу, если бы не находил ему отклика извне. Но ведь в истории все-таки что-то произошло. Сколько ни повторять, что факт существования Христа можно отнести к «мифам», это не является ответом. Моя
18
вера опирается на факт, бывший для многих камнем преткновения. Историческая критика производила на меня некоторое впечатление — я занимался ею в пределах моих возможностей, но увлеченно, однако она не разрушила во мне веру в предмет своих нападок, напротив — привела к тому, что Евангелие и Послания апостолов стали мне более близкими. Чем большее впечатление производили на меня некоторые мысли и гипотезы Ренана, Штрауса или Луази, тем горячее я на них реагировал. Во мне даже в часы самого сильного смятения и мрака всегда существовала привязанность, склонность и — об этом нужно сказать, потому что это правда, — любовь ко всему, что засвидетельствовано в каждом стихе Священного Писания. И эта любовь, ибо это настоящая любовь, превышала все доводы рассудка.
Откуда проистекает эта любовь, эта благодать? И почему не все ее получили? Но что мы знаем об этом? И что мы знаем о благодати, данной каждому под столькими обличьями и которая была принята или отвергнута в меру, которая известна только Богу? Это история жизни каждого, индивидуальное спасение, дело, касающееся каждого из бесчисленного множества существ и Бесконечного Бытия, от которого столько людей отделывается пожатием плеч, которое высмеивали столько «книжников» всех эпох, эта невероятность, эта нелепость стала для меня каким-то парадоксальным образом одной из причин моей веры, может быть даже одной из главных причин.