Вокруг державного престола. Батюшка царь
Шрифт:
Никон пошел к дверям, опустив голову и чувствуя себя обиженным и непонятым.
Он не покинул остров, но стал сторониться монахов. Реже ходил на богослужения. Его открыто не прогоняли, в надежде, что он одумается. Но и не разговаривали с ним или же делали вид, что не замечают. Ни с кем, кроме Салмова Никон не разговаривал, найдя утешение в ремонте пристроек к Троицкой церкви. Он часто уходил в тайгу на охоту и блуждал там в одиночестве. А когда приносил подстреленную добычу, молча складывал ее возле кухни и уходил.
В середине лета нагрянули
Монахи безвылазно сидели в своих почерневших от сырости избушках, иногда выходя по нужде на улицу и бегом возвращались обратно к теплым печуркам. Часами глядели застывшим взглядом, как причудливо пляшет огонь по черным и обуглившимся головешкам, и тоскливо вздыхали, почти не надеясь на скорое возвращение тепла. Дождь шёл и шёл, не переставая. И беспощадно заливал крошечные огородные делянки, общие монастырские посевы толокна, проса, гречихи.
Когда из-за туч ненадолго и робко проглядывало тусклое солнце, монахи спешили на огороды, сажали в набухшую от воды землю ещё семена или же уходили в тайгу за дровами. Стоя обутыми в лапти, почти босыми ногами в холодной и непролазной грязи на огородах, подставив костлявые спины сырому пронизывающему ветру, они выкапывали и выбрасывали подгнившие овощи, опилками утепляя лунки с уцелевшими корнеплодами. Неудивительно, что после таких огородных работ многие из них подолгу и тяжело болели.
В один из таких мрачных дождливых дней Никон с утра ковырялся на своем огороде. Вокруг него тревожно и глухо шумела тайга.
Вдруг он увидел на тропинке, ведущей из леса, бредущего к нему с палкой в руке старца Луку.
Подойдя, Лука устроился на выкорчеванном пне и рассказал, что старец Амвросий преставился ночью.
– Он, бедный, всю ночь маялся, пока отходил… монахи рассказывали, говорил что-то, не разобрать слов. Я к нему на зорьке-то заглянул, а он уже всё… лежит себе тихонечко, будто спит, глазоньки закрыл, и руки на груди сложил. Вот так.
Никон выпрямился. Опершись на черенок лопаты, мрачно слушал неприхотливый и грустный монолог.
– Вот и мне скоро черед придет, я знаю… немного осталось. Пора собираться к Господу, – неожиданно заключил Лука и обреченно перекрестился.
«Видишь как… подослали ко мне Луку. Поди, Елеазар-то прислал. Больше и некому. Амвросия не стало. Кому я там нужен. А до того и знаться со мной никто не хотел, гордыню передо мной показывали. Хотели меня наказать. Ан не вышло… Сами же и пришли на поклон. Не понимают, глупцы, что я сам себя так накажу, как никто другой не накажет. А их наказания, что комариные укусы медведю…» – ему так понравилось пришедшее на ум сравнение с хозяином тайги, что он невольно усмехнулся.
Лука заметил его усмешку и с недоумением уставился на него.
– Что делать, все к тому же придем. Каждый своим чередом и в свой срок, – угрюмо промолвил Никон.
«А может, надумали чего… или чего-то понадобилось от меня.… Зачем было Луку посылать? И чего торопить свой смертный час?» – с неудовольствием подумал Никон и тоже перекрестился.
– Придешь проститься-то? – вытирая слезящиеся глаза, доверчиво
– Приду, – отрезал Никон и бросил лопату в сторону.
В келье усопшего толпились монахи.
Елеазар стоял на коленях перед столом с установленным на нем гробом.
– Эх… Ушел ты, Амвросий, – слабый голос дрожал от слез и прерывался, – почему не позвал меня перед смертью, своего старого друга? Как жить-то теперь без тебя, брат? Лучшие уходят…, а я вот зажился тут.
Амвросий лежал в простом и грубо сколоченном сосновом гробу в монашеской схиме, сложив на груди застывшие и костлявые руки, и казался съежившимся и высохшим. В келье густо пахло смолой и сосновой стружкой, еловый лапник толстым слоем был постелен на полу.
Сгрудившиеся вокруг покойника монахи не сдерживали слез. Дождь уныло вторил их голосам, молящимся об упокоении.
Никон тяжелым сосредоточенным взглядом вглядывался в застывшее лицо Амвросия и размышлял: «Отмучался человек.… А я зачем здесь, в беспросветной тоске и тягости… зачем я здесь живу, неужто в ожидании такого вот конца? Ради чего претерпеваю лишения? Кому это нужно? Вот жил Амвросий, страдал, претерпевал, молился всю жизнь, посвятил жизнь служению Богу, а потом вот умер… Кто вспомнит о нем теперь, кроме старцев? Они будут помнить, пока живы. А потом, когда и они умрут, кто вспомнит о них? Вот и я, как маленький и слабый муравей, копошусь на земле, так и проживу свой век и безвестно сгину здесь, в глухом медвежьем углу, посреди бескрайней глухой тайги и зверья. Господи! Надоумь, зачем ты призвал меня сюда, зачем дал такой урок – претерпевать? Скажи, зачем я здесь живу? Затмевается душа моя мраком неверия в промысел, сомнения терзают меня. Они гнетут меня, душат, мне тошно… тяжко всё и постыло. Не хочу я так больше жить, подобно малому муравью. Уйти надо.… Прости меня, не держи, отпусти к людям, Господи…»
И знакомое чувство безнадежности, глухое отчаяние от безысходности поднималось и тяжело ворочалось в его душе, терзая и не давая покоя. Ему было жалко себя, жалко Амвросия, с которым в последнее время из-за расхождений во взглядах они поссорились и не разговаривали. А ведь тот был к нему добр и любил как родного сына.
И Никон тихо заплакал. Судорожно вытирая глаза жестким рукавом своей рясы, он горевал, что не успел поговорить и, может быть, повиниться перед умершим старцем за то, что во время их последнего ожесточенного спора о вере он сильно обидел его. Душа его тосковала и скорбела, как и у стоящих вокруг монахов. Ведь, как ни крути, а только все они здесь давно уже породнились и срослись хребтами друг с другом, намертво.
Кидая комья земли на крышку гроба, Никон горько сетовал, что не успел поговорить с Амвросием, успокоить и утешить обиженного им старика. Но главное, не успел отогреть и свое исстрадавшееся и ссохшееся сердце прикосновением к родственной близкой душе, к живительному и навсегда угасшему источнику любви и сострадания, которые согревали его, когда ему было так тяжело.
Вернувшись в келью, Никон почувствовал себя сломленным. Обессилено повалился на топчан и долго лежал, пытаясь забыться. Но сон не шел к нему, и голова мучительно горела, будто в бреду.