Вокруг Парижа с Борисом Носиком. Том 2
Шрифт:
Освящение храма состоялось в октябре 1939 года. Шла война, и звонить в колокола было запрещено даже по случаю светлого праздника. Старенький митрополит был болен, но в тот день он почувствовал прилив бодрости и волнение, о котором рассказывал так:
«Вхожу в храм, уже расписанный и освобожденный от лесов… «Боже, как хорошо, дивно!..» – невольно вырвалось из души. Так поражен был я красотою храма… С бодрым духом, с благоговением приступил я к освящению… Трепетало сердце, когда я при входе в храм возглашал вдохновенные слова псалма: «Возьмите врата князи ваша и возьмитеся врата вечная, и внидет Царь славы», а певчие изнутри вопрошали: «Кто есть сей Царь славы?» И растворялись двери, и я со словами: «Господь сил, то есть Царь славы» – вошел в освященный храм, неся на главе св. мощи…
Да будет благословенно имя Господне отныне и до века…»
Не раз, бывая в пустынной Успенской церкви в полуденный час или стоя у ограды в толпе в пасхальную ночь, когда трепещут огни зажженных свечей на могилах, вспоминал я это взволнованное описание старенького владыки и его прощальный возглас:
«Да будет благословенно имя Господне…»
От Успенской церкви и отправимся мы с вами на нашу «кладбищенскую прогулку». Кладбище это уникальное (как уникальной была сама Первая русская эмиграция). Редко
Есть тут и мои русские знакомцы и сверстники. Из тех, кто были в трудные времена активнее и смелее других (Амальрик, Некрасов, Максимов, Панин, Тарковский, Галич…). И кто попали не под топор, а только – в изгнание (такое бывало в России и раньше). И те, кто первыми узнали, что «за морем телушка не полушка», а потом с отчаяньем убедились, что русские перемены придут не скоро, не враз, за 70 лет террора вся страна была перепахана, страна уж не та…
На здешних надгробьях прочтешь всей России известные имена, но многие из имен вы, уверен, услышите впервые. Имена прекрасных, милых людей. Но и другие, не прекрасные, но достойные жалости, тоже… Мало кому известные агенты всемогущей советской Организации мирно упокоились здесь рядом со своими поднадзорными «белоэмигрантами» – ведь на кладбище все спокойненько… Прости им всем, Господи! И нас прости, сохрани…
Каждый раз, уходя после прогулки по этому кладбищу, уносил я в памяти или новую историю, или новое открытие из той жизни, казалось бы, давно знакомой – по книгам, по школе, по университетскому курсу истории… Вот, скажем, эти русские либералы, демократы начала века, кадеты и прочие… Конечно, у них не было опыта, им было не справиться с пошедшей вразнос страной, но они ведь были идеалисты, не воровать же они шли в Думу… И сколько же они работали в эмиграции бесплатно – вот уж где была «общественная работа»! А все эти аристократы, фрейлины, статс-дамы, полковники… С каким достоинством они встретили бедность – сели за шитье, встали за прилавок, за ресторанную стойку, сели за баранку такси – без нытья, без попрошайничества… И обратите внимание, как недолго жили священники, как старо они выглядели – работа на износ? Вообще, как часто умирали эмигранты в мирной Франции в 1940–1945-м? Отчего? От отчаянья? Война, война, еще война – безумный и подлый мир. И еще отчего-то умирали в 1956-м… Кто пережил эти годы, потом жили долго. Долго жили женщины, спокойно позволявшие себя любить. Долго жили люди, достигшие душевного спокойствия… А что ж эта знаменитая ностальгия, и бедность, и главное – унижение, ущемленная гордость, не разрушали ль они душу: не оттого ли так легко их вербовали здесь ловцы душ из ГПУ? И еще, конечно, ужасным было (и напрасным) это ощущение своей эмигрантской маргинальности, желание прикоснуться к силе, которая брезжила где-то там, за железным занавесом, в России, – не этим ли объяснялись чуть ли не повальная капитуляция эмигрантов в 1945-м, после войны, или их опасное «возвращенчество»? А взгляните, сколько иностранных имен у этих истинно русских людей – сколько же в ней кровей намешано, в молодой русской крови? Сотни маленьких догадок и открытий придут вам в голову на меланхолической нашей прогулке – у каждого будут свои…
А теперь, помня о непомерности нашей задачи и невозможности всех посетить, все же совершим прогулку по кладбищу. Зная о существовании кратких брошюр и справочников по «главным могилам», мы навестим ныне лишь малоизвестные, забытые могилы, захоронения тех, кто унес с собой свою тайну. Ну вот хотя бы эта вроде бы и вовсе нам незнакомая фамилия на кресте – М. Степуржинская… Но это ведь дочь знаменитого богослова отца Сергия Булгакова, Муна Булгакова, которая все эмигрантские годы была знакома с Мариной Цветаевой, жила рядом с ней в чешской деревне (а потом и в Париже), помогала ей по хозяйству и даже помогала принимать у нее роды, когда появился на свет Маринин сын, который, может, даже приходился пасынком Муне, потому что юная Муна влюбилась тогда в Чехии в любовника Цветаевой, красавчика Константина Родзевича (героя цветаевских «Поэмы Горы» и «Поэмы конца»), и, на свое несчастье, вышла за него замуж. Он признавался позднее, что не любил Муну, но что ему нужно было «устроиться в Париже», «обеспечить быт»). «В приданое» Муна получила две любовные поэмы, посвященные ее мужу («Венчается целая поэма! – писала по поводу его свадьбы Цветаева. – Две!»), да и сама Муна вскоре стала героиней знаменитой цветаевской «Попытки ревности» («Как живется вам с другою…»), «попытки» вполне удавшейся, надменной, уязвленной, яростной, несправедливой («вместо мрамора труха» – это ведь сказано о юной Муне).
Бедная юная Муна Булгакова. Вот она, та самая любовь, которая «зла»…
Второй муж Марии Сергеевны (В.А. Степуржинский) был парижский таксист, и в 1937 году Степуржинские всей семьей помогали мужу Цветаевой, агенту НКВД С.Я. Эфрону, бежать из Парижа (Эфрон «воспользовался тем, что машина замедлила ход, чтобы из нее выскочить, и исчез где-то в кустах. Он не хотел, чтобы кто-нибудь, даже Марина, знал точно, кто и в каком месте должен был его встретить…» –
Понятно, что у М.С. Степуржинской остались горькие воспоминания и о собственном первом муже, и о муже Марины, и о самой М.И. Цветаевой, которая ее третировала. Однако до конца своих дней оставалась Мария Сергеевна восторженной поклонницей стихов Цветаевой и охотно читала их на вечерах, будто смиренно признавая, что в чем-то очень важном эта жестокая Марина, вероятно, была права. Может, и впрямь поэту многое дозволено…
Что же до первого мужа Марии Сергеевны К.Б. Родзевича, героя двух знаменитых поэм Цветаевой, то он и позднее выполнял задания ГПУ в Испании, работал на советские органы, дожил аж до самой до «перестройки». Был бы он жив сейчас, рассказал бы нам что-нибудь об А.С. Адлере, и не стоял бы я печально перед этой вот заброшенной могилкой со сбитым крестом на куполе надгробного памятника и с молоденькой елочкой на могильном холмике – не стоял бы, мучительно вспоминая: «Адлер… Адлер… Что-то знакомое». Подсказали бы мне – знал бы хоть, что искать его надо в сомнительном окружении цветаевского мужа Сергея Эфрона и его друзей Н. Клепинина, К. Родзевича… Сотрудница отца по работе в НКВД бедная дочь Марины Цветаевой вспоминала про молодого Шурика Адлера, что он занимался «кухней» журнала «Евразия» и «по горло ушел в евразийство». Но историк Дмитрий Волкогонов сообщал про агента НКВД Марка Зборовского (по кличке Тюльпан), что Зборовский этот был завербован в Париже «советским гражданином Александром Севастьяновичем Адлером». Поскольку Волкогонов был допущен в очень серьезные архивы, склонен ему верить. Стало быть, взял агент Шурик Адлер советский паспорт, но отчего-то не дожил ни до отъезда на родину, ни до поджидавших его лагерей ГУЛАГа: умер в 1945 году в Париже, совсем молодым. Может, даже своей смертью…
Из застенчивых крестников Сергея Эфрона здесь покоится не один Адлер. Я нашел и другую намогильную надпись: «ЧИСТОГАНОВ Толя, 1910–1985». Отчего 75-летний мужик назван здесь Толей, а не Анатолием, сказать не могу. Может, родственники-французы ставили надгробие, откуда им знать… Вообще, мы знаем о Толе очень мало. В примечаниях Ирмы Кудровой к ее книжке о последних годах Цветаевой я обнаружил несколько строк: «Чистоганов Анатолий (1910–194?) – русский эмигрант, участник Белого движения. Член «Союза возвращения на родину». Завербован в советские спецслужбы. Участвовал в слежке за сыном Троцкого Седовым». Наверное, московское досье Чистоганова не давало более поздних сведений о нем. А Чистоганов прожил еще почти сорок лет. Видать, лег на дно, стал агентом «глубокого залегания».
Конечно, ни могила Ивана Бунина, ни могилы Зинаиды Гиппиус, Тэффи, Максимова, Шмелева, Галича или Мережковского не бывают забыты ныне посетителями кладбища. Но многие ли из поклонников русского слова поминают похороненного здесь прекрасного поэта-переводчика Ивана Тхоржевского, устами которого уже три четверти века так славно глаголет великий таджик Омар Хайям? А Тхоржевский этот, камергер двора, был вообще человек незаурядный, так что не грех постоять нам у его могилы… Под именем Омара Хайяма мы успели полюбить Ивана Тхоржевского, как до нас англичане под тем же неуловимым таджико-персидским именем (таджики ведь и вообще говорят «Умари Хаём») полюбили Фицджеральда. И сколько бы нам с тех пор ни объясняли грамотные умники (в качестве такого в Берлине 20-х годов выступил молодой Владимир Сирин-Набоков), что Хайям – это нечто другое, мы-то полюбили именно этого, а за этого великая благодарность и Тхоржевскому, и Фицджеральду. Подозреваю, что русский и английский переводчики Хайяма были люди разные. Блестящий Фицджеральд писал стихи, но обретал смелость, лишь прикрывшись чужим именем. Сановный Тхоржевский начинал с переводов, совмещая их с Кабинетом министров, с переселенческими проблемами и с созданием нескучного курса родной литературы. Тхоржевский был на восемь лет моложе Бунина и на двадцать один год старше Набокова. Родился он в 1878 году в Ростове-на-Дону, отец его был адвокатом, мать – писательской дочкой, оба, и отец и мать, занимались переводами. Иван Иванович на рубеже веков окончил юридический факультет Петербургского университета, был оставлен для подготовки к профессорскому званию и одновременно приглашен в канцелярию Кабинета министров, потом выполнял особые поручения министерства сельского хозяйства, был даже председателем административного совета Русско-голландского банка, был, как я уже говорил, камергером двора, в общем, был где-то там, «у кормила», в самых верхах. При этом он всегда находил время для любимого дела – для переводов: в год окончания факультета выпустил переводы из французского философского лирика Жана-Мари Гюйо, в 1906 году – вторую книгу с французского (Верхарн, Метерлинк, Верлен), в 1908-м – третью книгу переводов, из итальянца Леопарди, и в тот же год – сборник собственных, оригинальных стихов («Облака»), а в 1916 году и второй свой сборник – «Дань солнцу». В те же годы под его редакцией вышел историко-статистический труд «Азиатская Россия», потребовавший экспедиций. В 1920 году Иван Тхоржевский участвовал в правительстве Врангеля, а вскоре оказался в Париже, где взялся за создание Союза писателей и, конечно, за переводы. В 1928 году вышел Хайям в переводах Тхоржевского, главный труд русского поэта. Конечно, молодой Набоков, отозвавшийся на перевод рецензией в «Руле», был прав – Хайям здесь лишь повод для наслаждения, потому что переводит-то Тхоржевский не с персидского, а с английского и с французского, переводит разные переделки: «сложнейшая комбинация скрещивающихся переводов, собственных (порою удачных) изощрений, в которой разобраться нелегко», – отмечает Набоков. К тому же и эти вольные переводы на английский и французский Тхоржевский переводит на русский вполне вольно. И все же, как это ему ни трудно, честный Набоков вынужден признать, что «если просто читать эти рубаи как стихи хорошего русского поэта, то часто поражаешься их изящности, точности определений, приятному их говору». В общем, «добрый Омар Хайям… был бы… польщен и обрадован».
Так мы узнаем, наконец (из уст не щедрого на похвалы Набокова), что имеем дело с «хорошим русским поэтом» – Иваном Тхоржевским.
Да мы это и сами давно заметили…Сияли зори людям – и до нас!Текли дугою звезды – и до нас!В комочке праха сером, под ногою,Ты раздавил – сиявший юный глаз.……………………………………..Каких я только губ не целовал!Каких я только радостей не знал!И все ушло! Какой-то сон бесплотныйВсе то, что я так жадно осязал!