Вокруг Пушкина
Шрифт:
(Курсив мой. — Д. Б.)
Обычно считается, что Пушкин позднее «воспитывал» свою молоденькую (моложе поэта на тринадцать лет) и светски неопытную «женку» эстетическим воплощением своего «милого идеала» — образом Татьяны. И в известной мере это так («Ты знаешь, как я не люблю всё, что не comme il faut», — писал он ей в одном из своих писем). Но было и другое. «Натурой» для Нины Воронской послужила поэту не Алябьева, а А. Ф. Закревская, которая тоже ранее фигурировала в числе его увлечений. Образ Закревской — «беззаконной кометы в кругу расчисленных светил» — многократно возникал не только в его стихах, к ней обращенных, но и в ряде набросков его художественной прозы. Но, когда в разлуке с невестой болдинской осенью 1830 г. он писал только что приведенную строфу о двух типах женской красоты (все те же блеск и прелесть), в его сознании и памяти, несомненно, витал образ той, которую незадолго до этого в стихотворении, к ней обращенном, он назвал чистейшим образцом чистейшей прелести. Как видим, он опять употребил это слово! А некоторые черты из того,
Последняя строка — не замеченная исследователями цитата (потому она и подчеркнута самим поэтом) из сатиры Антиоха Кантемира, в которой эти слова вложены автором в уста простого крестьянина: «Щей горшок, да сам большой хозяин я дома». И вот к строке: «Мой идеал теперь — хозяйка» имеются дополняющие ее варианты: «Простая добрая жена» и еще более выразительный: «Простая тихая жена», буквально совпадающий с уже приведенными мною словами-характеристикой поэтом его идеала — Татьяны («Всё тихо, просто было в ней»),— только еще более здесь онародненного. Именно эти-то простота и тихость, делавшие Натали непохожей на всех остальных и столь пленявшие Пушкина, для тех представительниц «светской черни», саркастическим зарисовкам которых поэт так сочувственно противопоставлял Татьяну, были основанием к тому, чтобы пренебрежительно отзываться о недалекости Натальи Николаевны, отсутствии у нее умения держать себя в обществе и т. п. — версия, принятая на веру и некоторыми позднейшими биографами-пушкинистами.
Но завоевываемое Пушкиным счастье давалось ему нелегко. По приезде из действующей армии в Москву он сразу же бросился к Гончаровым, но встречен был более чем прохладно. «Сколько мук ожидало меня по возвращении, — писал он позднее своей будущей теще, — Ваше молчание, Ваша холодность, та рассеянность и то безразличие, с какими приняла меня м-ль Натали... У меня не хватало мужества объясниться — я уехал в Петербург в полном отчаянии...»
Мучительные переживания Пушкина претворились тогда же в едва ли не самые проникновенные любовно-лирические строки, им когда-либо написанные (датируются 1829 г., не позднее ноября):
Я вас любил: любовь еще, быть может, В душе моей угасла не совсем; Но пусть она вас больше не тревожит; Я не хочу печалить вас ничем. Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим; Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам Бог любимой быть другим.Стихотворение это — абсолютно целостный, замкнутый в себе художественный мир. И в то же время существует несомненная внутренняя преемственная связь между ним и созданной по пути в Тифлис второй и окончательной редакцией стихотворения «На холмах Грузии...». Оба стихотворения даже внешне подобны друг другу. Тот же объем, простота рифм, некоторые из них прямо повторяются (в обоих стихотворениях рифмуется: «может» — «тревожит»), и вообще единый структурный принцип — предельная простота выражения, при насыщенности словесными повторами-лейтмотивами (там: «Тобою // Тобой, одной тобой», здесь — троекратное: «Я вас любил»), сообщающими обоим стихотворениям их проникающий в душу лиризм, их чарующую музыкальность. Эта близость формы определена общностью содержания — единой развивающейся лирической темой. Основа первого — утверждение, что сердце поэта любит, ибо не может не любить. Во втором раскрывается природа, сущность большой, подлинной любви. Поэт говорит, что его любовь, быть может, не совсем угасла (снова образная перекличка с кавказским восьмистишием, где сердце горит любовью), но все стихотворение — непререкаемое свидетельство того, что гореть любовью оно продолжает и посейчас. Троекратным «Я вас любил» поэт, в какой-то мере уязвленный, даже, возможно, оскорбленный тем, что та, кого он так любит, относится к его чувству столь равнодушно, столь безразлично, хочет больше всего убедить самого себя. Но главное не в этом. То, что он говорит о своей любви в прошедшем времени, продиктовано мыслями не о себе, а о ней, нежной заботой о том, чтобы своей настойчивой, а раз она безответна, становящейся даже назойливой, любовью ничем не потревожить любимую, не причинить ей хотя бы тень какого-либо огорчения: а это уже само по себе лучшее подтверждение того, что любовь не угасла: «Я не хочу печалить вас ничем». И уже совсем снимается что-либо личное, эгоистическое в концовке стихотворения, адекватной по своей просветленной альтруистичности концовке написанных около этого же времени стансов «Брожу ли я вдоль улиц шумных». Там благословение новой, молодой жизни, которая придет на смену и самому поэту, и всем его сверстникам; здесь — пожелание, чтобы любимая нашла такую же полноту чувств в том другом, кто станет ее избранником. В буквально напоенных любовью восьми строчках стихотворения «Я вас любил» (слово «любовь» в разных его формах: «любил», «любовь», «любимой» — повторяется пять раз) заключена целая история возвышенного, пламенного, исключительного по своей самоотверженности и благородству любовного чувства.
И все же тоска душила поэта. Если, получив хотя и неопределенный, но оставляющий надежду ответ от матери Натали на первое свое предложение, Пушкин писал ей, что не может оставаться в Москве,
И вдруг для Пушкина снова блеснул луч надежды. Из Москвы ему привезли известие, что Гончаровы благожелательно расспрашивали о нем и просили ему кланяться. И обрадованный поэт тот час же понесся в Москву, снова, как и при стремительном отъезде в Закавказье, не испросив разрешения Бенкендорфа. И снова же, как и тогда, получив за это еще более резкий выговор, сопровождавшийся на этот раз недвусмысленной угрозой: «Вменяю себе в обязанность,— заканчивал свое сухое официальное письмо шеф жандармов, — Вас предупредить, что все неприятности, коим Вы можете подвергнуться, должны быть приписаны собственному Вашему поведению»
Но поездка в Москву оказалась очень удачной. Пока Пушкин был в Закавказье, произошло то, что расстроило годом ранее его планы жениться на Олениной: до Гончаровой-матери дошли неблагоприятные толки как о материальной неустроенности поэта, так, в особенности, о его политической неблагонадежности. Этим и объяснялся столь потрясший Пушкина холодный прием при его возвращении. Очевидно, по приказу матери так же вела себя и дочь, которую она вообще держала в крайней строгости. Однако после отъезда Пушкина Натали удалось склонить мать в пользу поэта. Соответствующие свидетельства современников подтверждаются и документом — более поздним письмом Натали к деду, который управлял состоянием Гончаровых и вообще считался, в связи с душевной болезнью отца, главой семьи. Она «умоляла» в нем деда не верить дошедшим и до него «худым мнениям» о Пушкине и составить ее счастье — благословить на брак с поэтом. Все это показывает, что чувство Пушкина к Натали, видимо, не было односторонним.
Чаяния поэта словно бы осуществлялись. И все же, как писал он в одном из писем этого времени, его «сердце было и теперь не совсем счастливым». Еще больше это видно из исключительно искреннего, горячего и взволнованного письма Пушкина, написанного матери невесты 5 апреля, накануне того дня — первого дня Пасхи, в который он решил сделать свое второе предложение. Письмо это — такая же в какой-то мере попытка заглянуть в будущее, как и позднейшая болдинская элегия 1830 г.
– «Безумных лет угасшее веселье», и в своем роде не менее значительно. Пушкин подчеркивает, что именно теперь, когда ему дали понять, что предложение может быть принято и он должен был бы чувствовать себя счастливым, он, наоборот, ощущает себя более несчастным, чем когда-либо, и тут же поясняет, какие тревожные мысли одолевают его. Натали еще столь молода, а он уж так много прожил. Она прекрасна, а он... В ранних своих стихах поэт с вызывающей бравадой называл себя «потомком негров безобразных». Но это было давно. А недавно, года три назад, он работал над своим первым прозаическим опытом — историческим романом «Арап Петра Великого», главным героем которого являлся его африканский прадед Ибрагим Ганнибал. В нем имелся схожий эпизод — предполагаемая женитьба «арапа» на молоденькой красавице Наташе (случайное совпадение имен) Ржевской. «Не женись, — обращается к нему его светский приятель, «русский парижанец» Корсаков. — Мне сдается, что твоя невеста никакого не имеет особенного к тебе расположения... нельзя надеяться на женскую верность; счастлив, кто смотрит на это равнодушно. Но ты!..С твоим ли пылким, задумчивым и подозрительным характером, с твоим сплющенным носом, вздутыми губами и шершавой шерстью пускаться во все опасности женитьбы?..» Об этом подумывал и сам арап. «Жениться! — думал африканец, — зачем же нет? уже ли суждено мне провести жизнь в одиночестве и не знать лучших наслаждений и священнейших обязанностей человека... От жены я не стану требовать любви, буду довольствоваться ее верностью, а дружбу приобрету постоянной нежностью, доверенностью и снисхождением».
Все это несомненно и живо вспоминалось Пушкину, когда он писал свое письмо Гончаровой. «Только привычка и длительная близость могли бы помочь мне заслужить расположение Вашей дочери, — писал поэт. — Я могу надеяться возбудить со временем ее привязанность, но ничем не могу ей понравиться; если она согласится отдать мне свою руку, я увижу в этом лишь доказательство спокойного безразличия ее сердца. Но, — продолжает поэт, — будучи всегда окружена восхищением, поклонением, соблазнами, надолго ли сохранит она это спокойствие? Ей станут говорить, что лишь несчастная судьба помешала ей заключить другой, более равный, более блестящий, более достойный ее союз... Не возникнут ли у нее сожаления? Не будет ли она тогда смотреть на меня как на помеху, как на коварного похитителя? Не почувствует ли она ко мне отвращения? Бог мне свидетель, что я готов умереть за нее; но умереть для того, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, — эта мысль для меня — ад.
Перейдем к вопросу о денежных средствах; я придаю этому мало значения. До сих пор мне хватало моего состояния. Хватит ли его после моей женитьбы?Я не потерплю ни за что на свете, чтобы жена моя испытывала лишения, чтобы она не бывала там, где она призвана блистать, развлекаться. Она вправе этого требовать. Чтобы угодить ей, я согласен принести в жертву свои вкусы, все, чем я увлекался в жизни, мое вольное, полное случайностей существование. И все же, не станет ли она роптать, если положение ее в свете не будет столь блестящим, как она заслуживает и как я того хотел бы? Вот в чем отчасти заключаются мои опасения. Трепещу при мысли, что вы найдете их слишком справедливыми».