Вокруг себя был никто
Шрифт:
Во время набега в Натолию, попал Жила в басурманский плен и продан был в рабство, ломать камень в сыром забое. Но улыбнулось счастье козаку: хозяин приметил его и предложил перейти в мусульманство. Жила не думал ни секунды, и тем же вечером расстилал коврик, исправно совершая намаз вместе с хозяином.
Через несколько дней его перевели из каменоломни на более легкую работу, а спустя год, убедившись, что бывший козак истово выполняет все законы шариата, назначили надсмотрщиком. Несколько лет прожил Жила на рудниках, прославившись жестоким обращением с бывшими
И вдруг Жила объявился на Сечи, в богатой одежде, с фелюгой, полной разного добра. Все эти годы, как выяснилось, дожидался он заветной минуты, и втихомолку курил горилку, да настаивал ее на крепких травах. А когда пришла пора, напоил Жила псов басурманских, расковал пленников, поднял паруса на самой большой фелюге, груженной отборным товаром, и был таков. Крепко смеялись козаки, над глупостью басурманской и хвалили Жилу за ум и находчивость. И Жила смеялся вместе с ними и клял Туретчину гиблую и султана поганого.
И так ловко и здорово у него получалось, что при первом же набеге пустил его кошевой под стены, глумиться над обидчиками. Не выдержали вражины позорные, открыли ворота и покатились лавой на козака, рты раззявили, сожрем, мол, вместе с чуприной. Да не тут-то было: вылетел из засады Каневский курень и порубал в капусту всю конницу, и вслед за теми, кто пытался спастись в крепости, ворвался внутрь и открыл настежь ворота.
С тех пор свой недолгий козацкий век числился Жила записным остряком и гневливцем, «колядки» его из уст в уста передавались, веселя сердца запорожские. Вот одна из них, сохранившаяся в летописи, возможно, ее он и кричал в свой последний поход под крепостью милитантов:
«Ты, воевода – лях, чорт польськый, и трыклятого чорта брат и товарыш, самого Люцепера секретар. Якый ты в чорта лыцар, колы голою сракою йижака не вб’еш. Чорт высырае, а твое вийськэ пожирае. Каменецкый кат, всёго свiту i пiдсвiту блазень, самого гаспида онук и нашего х$я крюк. Свиняча ты морда, кобыляча срака, рiзницька собака, католыцькый лоб, мать твою въ#б. Теперь кончаю, бо числа не знаю i календаря не маю, мiсяць у небi, год у книзи, а день такый у нас, якый и у вас, за це поцилуй у сраку нас!»
Грозно смотрел воевода с городских стен на Жилу, и кипело белым бешенством его сердце. Но сдержался воевода, не открыл ворота наказать обидчика, а велел быстро снарядить легкую пушечку, на руках затащить ее на самый верх башни так, чтоб козаки не заметили, да пальнуть по охальнику.
Лишь показалось жерло пушечное из верхней бойницы, как закричали козаки:
– Тикай Жила, тикай швидче, пушка, ось пушка на башни!
И погнал жеребца своего Жила, помчался сломя голову, к возам запорожским, да не успел – настиг его залп картечи, рассек шею, вырвал язык и бросил вместе с нижней челюстью под ноги козакам.
Разозлился кошевой, выдернул клок волос из седого чуба
И покатили козаки телеги свои, укрываясь за крепкими бортами из дубовых досок, и подобравшись к стенам на ружейный выстрел, принялись палить из пищалей, целясь в пушкарей и все живое. То тут, то там, раздавался вскрик и падали то шляхтич, в разукрашенных доспехах, то рядовой ратник, пораженные запорожской пулей. И продолжали палить козаки, ни на минуту не останавливаясь, все ближе подвигая телеги к стенам.
Махнул рукой воевода и жарко гаркнули пушки, раз, за ним другой, третий, но козаки под защитой бортов не смолчали, а продолжали свое ратное дело с таким пылом и умением, что скоро все поле заволокло пороховым дымом, будто туманом.
Так сражались стороны до полудня, пока не устали и отодвинулись назад возы запорожские, хоронить мертвых, пищали чистить да кашей силы крепить. И поляки сошли со стен, оставив дозоры, и принялись подсчитывать убытки: кто убит, кто ранен, кто от страху сбежал.
Воевода пригласил на совет старейшин милитантов, выслушал их план, долго расспрашивал, недоверчиво качая головой, но все ж согласился.
– Быть по вашему, – сказал он, бросая перчатку на пол, – хоть странным кажется мне такое дело и диким, да не грех попробовать. Хуже не будет.
Спустя час протяжно заревели трубы, приоткрылись крепостные ворота и вышли из них два почтенных горожанина с белым флагом. Неспешно, ступая важно и чинно, приблизились они к запорожским укреплениям и попросили провести их к кошевому.
– Вэльмэшановный панэ, – начал старший из них, кривя голову в поклоне,– воевода шлет тебе письмо и просит дать ответ, по возможности немедля.
– Немедля нехай черти язык ему проткнут раскаленным вертелом, – ответствовал кошевой, принимая письмо. – Позовите писаря, пусть поглядит, что кляти ляхы знову прыдумалы. Отож я глазами ослаб, не бачу закорючки ци хрэновы.
На зрение кошевой грешил напрасно, видел он по-прежнему хорошо, но разбираться в закорючках его с детства не обучили, а потом стало как-то недосуг.
Прибежал писаренко, канцелярская душа, в свитке, закапанной чернилами, и споро огласил просьбу воеводы до пана кошевого отойти со своим войском от города и позволить духовенству, шляхте, мещанству и всем прочим жителям спокойно продолжить свое христианское существование
– Ишь, собака, – покрутил ус кошевой, – существование, говорит, христианское. Вспомнил, як припекло.
Через полчаса парламентеры были доставлены к воротам и спущены с коней. Стоять на ногах они не могли: едва коснувшись земли, рухнули навзничь. Козаки хлестнули скакунов и в минуту умчались за пределы досягаемости пищалей. Стража открыла ворота и подбежала к парламентерам. Зрелище, открывшееся их глазам, потрясало: кожа, спущенная от коленей до щиколоток, была намотана на ступни, а голое мясо густо покрывала крупная соль.