Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Русское печатное слово почти не знало бесцензурного времени – ни до, ни после революции. Как же тогда выжила русская литература? Как же все-таки даже в самые тяжелые времена ухитрялись пробиваться сквозь цензуру романы и стихи, казалось бы не влезающие ни в какие ворота? А так же, как иногда рыбы каким-то чудом проходят вместе с водой между лопастями турбин. Русская цензура была подобна гармошке: когда ее складки туго сжимались, то строчки стихов трепыхались, как бабочки, стиснутые между ладов. Но стоило этим складкам лишь на мгновение разжаться – бабочки, только что казавшиеся мертвыми, выпархивали в воздух. Царская цензура в конце XIX века и начале XX подприустала, подослепла, начала либерализоваться, но все-таки существовала, как дряхлый цепной пес, старающийся доказать свою верность, несмотря на беззубость. Первое российское полное бесцензурье было коротеньким отрезком времени между Февральской революцией 1917-го

и 1918 годом. Царская цензура, старенькая, подагрическая, размякшая, уступила место цензуре новой – молодой и жестокой. Исторической закономерностью явился тот факт, что первой жертвой большевистской цензуры стал Горький, поддерживавший большевиков до революции и морально, и экономически. Была пущена под нож часть тиража его книги политических эссе «Несвоевременные мысли», где он выступал против насилия и жестокостей революции. Новая власть ясно дала понять, что она, наученная опытом царской власти, не позволит никаких высказываний против самой себя. Цензура двадцатых годов распространялась еще только на политическое содержание, не затрагивая форму искусства. Авангард пошел на компромисс с содержанием за то, что власть давала ему свободу формы, и этим компромиссом подписал себе смертный приговор. В тридцатые годы плазма серости, единообразия, растекаясь по всему гигантскому пространству страны, постепенно всосала в себя не только содержание, но и форму. Авангард погиб вместе со многими авангардистами, которые были замучены в лагерях или брошены в нищету и безвестность. Форма официального искусства стала такой же, как содержание, – помпезной, тортовой. На любую печатную продукцию, включая почтовые открытки, афиши футбольных матчей или концертов, нужен был разрешительный штамп цензуры. Редакторы прекрасно знали, что можно, что нельзя, и в безнадежных случаях дело до цензуры даже не доводили – сами были цензорами. Самым безнадежным случаем и до революции, и после нее была статья «Философические письма» духовного учителя Пушкина – Петра Чаадаева, написанная в 1831 году и впервые разрешенная царской цензурой лишь в 1914-м. А соизволения советской цензуры этой книге пришлось ждать с 1917 по 1987 год! Я был свидетелем того, как в шестидесятые годы советская цензура пыталась вымарать из спектакля Театра на Таганке сатирические стихи Пушкина о царской цензуре. Беспощадно вымарывались даже цитаты из Маркса, Энгельса, даже Ленина, если они стояли в контексте, замаскированно критикующем не конкретные частности, а систему.

Если цензура сталинского времени была топорной – и действительно орудовала не слишком тонкими инструментами, то цензура послесталинская стала гораздо изощреннее и действовала при помощи целой системы микроскопов, луп, идеологических сканеров, скальпелей, ланцетов, пинцетов. В повышении читательской культуры цензоров прежде всего «повинны» поэты моего поколения. Сначала мы легко обманывали цензоров названиями стихов, якобы переносящими действие в капиталистическую обстановку: «Монолог битников», «Монолог голубого песца на аляскинской звероферме», «Монолог Мэрилин Монро», «Песенка американского солдата», «Монолог американского поэта», «Монолог бродвейской актрисы». Мы уходили внутрь истории, и наши исторические персонажи, надевая либо посконную рубаху Стеньки Разина, либо черное платье с белым воротничком народоволки Веры Фигнер, либо даже студенческую форму Казанского университета, выкрикивали современную боль. Но цензоры постепенно разгадали нас. Их любимым словом стало слово «аллюзия», произносимое ими со сладострастным, триумфальным чувством тюремщика, угадавшего напильник для тюремной решетки, запеченный в яблочный пирог.

3. Куинджи и певчие птички

Иезуитство цензуры было утонченным.

В 1964 году весьма далекий от либерализма редактор журнала «Знамя» Кожевников показал мне верстку номера с моими стихами, испещренную чьим-то красным карандашом. Я спросил его: «Это Главлит?» Он отрицательно покачал головой и поднял свой карандаш вверх, указывая уровень явно повыше Главлита. Думаю, ему хотелось выглядеть хотя бы в данном случае приличным человеком.

«Если хочешь спасти стихи, иди к Ильичеву, – сказал он, – жалуйся на меня». Я понял, что все карандашные пометки принадлежат не рядовым цензорам, а самому секретарю партии по идеологии. Про него тогда ходила такая частушка: «Начинается все снова, снова рубят все сплеча. Слишком много Ильичева, слишком мало Ильича». Я пришел на прием к Ильичеву и положил перед ним верстку, возмущаясь держимордизмом главного редактора «Знамени». Для Кожевникова это было безопасно – за держимордизм еще никого не снимали. Ильичев взял в руки верстку, как будто не его пометки красным карандашом стояли тут и там, стал внимательно читать, иногда выражая междометиями свое восхищение. Прочитав весь стихотворный цикл, он глубоко

вздохнул, сморщил лысенький лоб и взглянул на меня жирными бегающими глазками поверх очков, сползших на коротенький поблескивающий нос.

– Плохо матросику, ой как плохо… – вдруг замотал он головой, чуть не всхлипывая и испытующе сверля меня взглядом.

– Какому матросику? – недоуменно переспросил я.

– Как это – какому? Вашему матросику, вашему… – И Ильичев ткнул пальцем в стихотворение «Граждане, послушайте меня». – Вот он, ваш матросик, Евгений Александрович, сидит одинокенький, никому не нужный, на палубе и песню под гитару поет. А его никто не слушает, Евгений Александрович, никтошеньки… Ведь я тоже матросиком был когда-то, поглядите…

И секретарь Центрального Комитета по идеологии протянул мне над зеленым бильярдным сукном государственного стола крепенький кулачок, заросший рыжим волосом, на котором была полусведенная, но все-таки заметная татуировка. Ильичев вскочил и лихорадочно заходил вокруг меня быстрыми шажками полненького, но крепенького человечка:

– А матросик-то ваш, Евгений Александрович, на кораблике едет. И кораблик этот не простой, а «Фридрих Энгельс» называется. А что на этом кораблике у вас творится: все водку пьют, или в карты играют, или танцуют, а на матросика несчастного ноль внимания. Это ж все до символа, Евгений Александрович, вырастает, до символа… Корабль – это наша страна. Толпа на корабле, водку, пардон, хлещущая, – это наш русский народ. А матросик несчастненький – это вы, Евгений Александрович. А какой же вы несчастный, что же вы такое фантазируете! И кто вас несчастным-то сделал – уж не советская ли власть?

Ильичев остановил свое затравленное беганье вокруг меня, сел и подвинул ко мне уже остывший стакан чаю и вазочку с сушками:

– Да вы не стесняйтесь. Отведайте наших партийных сушечек. Евгений Александрович, вы, конечно, знаете художника Куинджи. У меня в моей скромной коллекции, кстати, есть одно его полотно. Ну, мою коллекцию с вашей не сравнишь. Наслышан, наслышан. А вот знаете ли вы о том, что он был к тому же знаменитым птичьим лекарем? Бывает, начнет какая-нибудь певчая птичка, в неволе затосковав, из клеточки продираться и повредит себе крылышко. Несладко ведь песни-то петь в неволе, Евгений Александрович, ох как несладко. Я ведь тоже здесь, в кабинете этом, как в клетке. Да что обо мне. Так вот, многим певчим птичкам Куинджи или крылышки спасал, или косточки вправлял, или травяным настоем птичек отпаивал, ежели у них горлышко побаливало. А когда умер Куинджи, то, говорят, владельцы вылеченных им певчих птичек пришли на его похороны с клетками, открыли их, и все птицы сели на гроб художника и запели свою прощальную благодарную песню.

Ильичев перегнулся ко мне через стол и, перекошенно улыбаясь, почти зашептал, да так, что я невольно отшатнулся:

– А когда я умру, Евгений Александрович, разве какие-нибудь певчие птицы помянут меня своей песней? Так кто же из нас – несчастный матросик, Евгений Александрович, вы или я? А?

Ильичев устало откинулся на спинку стула, закрыл глаза и чуть застонал. Когда снова открыл глаза – они были энергичные, собранные, деловые. Рыжеволосая рука с татуировочкой перепасовала мне мою верстку. Голос был будничный, рабочий:

– С Кожевниковым мы разберемся, Евгений Александрович. Засиделся он в своем редакторском кресле, засиделся. Только вы уж мне сами помогите напечатать эти стихи. Ну, придумайте другое название для корабля вместо «Фридрих Энгельс».

Ильичев захихикал, заелозил на стуле, стараясь меня подкупить своим садомазохистским юморком:

– Только не «Карл Маркс»… А то снимут не Кожевникова, а меня.

Какие тонкие у русских поэтов были читатели! Не дай бог, если они вернутся.

4. Цензура как государственный воздух

Вряд ли кто-нибудь из молодых писателей сегодняшнего бесцензурья сможет догадаться о подтексте знаменитого в свое время мультфильма Славы Котеночкина «Ну, погоди!». Ловкий заяц, хитроумно увертывающийся от волчьих зубов, – это, без сомнения, писатель, водящий за нос цензуру, иногда попадающийся в ее лапы, но затем все-таки удирающий и наказывающий ее каким-нибудь неожиданным образом. «Ну, писатель, погоди!» – вот что рычала цензура, лязгая зубами, из которых удрала добыча.

Я был вполне лояльным советским пионером, несмотря на то что оба моих дедушки были арестованы еще до войны, и с воодушевлением пел в школьном хоре: «Сталин – наша слава боевая, Сталин – нашей юности полет. С песнями, борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет». Однако сейчас, перелистывая мои тогдашние тетрадочки в косую линейку или в клеточку, как ни странно, я нахожу в своих детских допечатных стихах имена Магеллана, Уленшпигеля, Киплинга, Маяковского, но не Сталина. Имя Сталина стало возникать в моих стихах как редакционное условие напечатания.

Поделиться:
Популярные книги

Черный дембель. Часть 5

Федин Андрей Анатольевич
5. Черный дембель
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Черный дембель. Часть 5

Дурашка в столичной академии

Свободина Виктория
Фантастика:
фэнтези
7.80
рейтинг книги
Дурашка в столичной академии

Город Богов 4

Парсиев Дмитрий
4. Профсоюз водителей грузовых драконов
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Город Богов 4

Род Корневых будет жить!

Кун Антон
1. Тайны рода
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
7.00
рейтинг книги
Род Корневых будет жить!

Монстр из прошлого тысячелетия

Еслер Андрей
5. Соприкосновение миров
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Монстр из прошлого тысячелетия

Матабар

Клеванский Кирилл Сергеевич
1. Матабар
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Матабар

Идеальный мир для Лекаря 6

Сапфир Олег
6. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 6

Гридень. Начало

Гуров Валерий Александрович
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Гридень. Начало

Система Возвышения. Второй Том. Часть 1

Раздоров Николай
2. Система Возвышения
Фантастика:
фэнтези
7.92
рейтинг книги
Система Возвышения. Второй Том. Часть 1

Её (мой) ребенок

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
6.91
рейтинг книги
Её (мой) ребенок

Ворон. Осколки нас

Грин Эмилия
2. Ворон
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Ворон. Осколки нас

Неудержимый. Книга XXII

Боярский Андрей
22. Неудержимый
Фантастика:
попаданцы
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XXII

Экономка тайного советника

Семина Дия
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Экономка тайного советника

Сердце для стража

Каменистый Артем
5. Девятый
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
9.20
рейтинг книги
Сердце для стража