Волчий паспорт
Шрифт:
– Нет, это невозможно… – затряс головой Полевой. – Не по политическим причинам, конечно, а по типографским. Вы же прекрасно знаете, какие у нас неандертальские машины. Я уже три раза обращался с записками в ЦК.
Поликарпов прервал его:
– Потом, потом. – И вдруг неожиданно обратился ко мне по имени-отчеству: – Ну как, Евгений Александрович, может, все-таки поработаешь еще, напишешь еще хоть сотню-другую строк для родной партии?
– Да не может он больше! Не может! – вскочил со стула Смеляков, наливаясь яростью.
Поликарпов холодно
На «государственного поэта» Ярослав Васильевич Смеляков явно не годился.
«Братская ГЭС» вышла в 4-м номере 1964 года. Из нее была выброшена глава «Прохиндей», вписаны три главы, вписано огромное количество балансирующих прокладок, которые я потом выбросил. Строчечных поправок всего было 593.
Когда в 1964 году в мастерской художника Олега Целкова я показал Артуру Миллеру верстку поэмы, испещренную красными карандашами, он был потрясен:
– Как вы можете писать в таких условиях? Что за люди вас так мучают?
Я показал ему на картину Целкова, где самодовольные уроды кромсали ножами живое тело разрезанного арбуза.
Однажды я позвонил Поликарпову по какому-то делу. Секретарша расплакалась:
– А вы еще ничего не знаете, Евгений Александрович? Дмитрий Алексеевич вчера как раз отошли. Какой все-таки человек это был! Когда я последний раз его навестила, он так мне и сказал: «Видно, отхожу. Передай жене, чтобы за эту неделю паек в распределителе не брала – не отработал». Вот какие люди были в нашей стране, Евгений Александрович! Нам с вами повезло, что мы их застали.
Я был одним из немногих писателей, которые пришли хоронить Поликарпова. Мне говорили, что лицо его было страшно искажено нечеловеческой предсмертной гримасой и пришлось прибегнуть к помощи хирурга. В гробу он был слишком нагримирован, чтобы можно было увидеть его настоящее лицо, которое он, возможно, прятал при жизни и которое ухитрился под гримом спрятать после смерти.
А может быть, его трагедия заключалась именно в том, что у него не было своего лица, а лишь своеобразная лицевая униформа? Поликарпов был тоже жертвой того, во что он верил или старался верить. Но верил ли он на самом деле или нет – это все-таки он унес с собой в могилу.
Смерть Поликарпова, этого мастодонта сталинской эры, трагически попавшего каким-то чудом в эпоху первоначального разложения всего того, чему он ревностно служил, была переломным моментом навязанной народу идеологии примата партии и государства над человеком. От момента его смерти было еще далеко до отмены цензуры, шестой статьи Конституции. Тогда нам, писателям, казалось, что стоит лишь добиться отмены цензуры, и жизнь станет прекрасной. Все оказалось сложней. Если мы не окажемся достойными свободы – тогда снова запросим цензуры и снова попадем в нее на долгие годы, как в звериную клетку.
Слух о моем самоубийстве
«…Вчера разнесся слух, что Евтушенко застрелился. А почему бы и нет? Система, убившая Мандельштама, Гумилева, Короленко, Добычина,
«Слух о моем самоубийстве коснулся слуха моего…»
Почти каждый раз, когда я попадал в очередную опалу, начинали ходить слухи о моем самоубийстве.
В одно прекрасное утро тех незабываемых дней шестьдесят третьего года, когда наши газеты соревновались в поливании меня грязью, нервно задребезжал дверной звонок.
На пороге стоял тщедушный милиционер с вытаращенными испуганными глазами.
– Живой, слава богу, живой… – облегченно выдохнул он и потащил меня к балкону. – Народ волнуется. По какому-то «голосу» передали, что вы самоубились. Покажитесь народу…
«Волновавшегося народа» было не так уж много – человек тридцать.
– Успокойте их… Сделайте ручкой… Ну что вам стоит… – шептал мне в спину милиционер.
Чувствуя себя полу-Керенским, полу-де Голлем, я «сделал ручкой».
После нестройного «ура!» толпа начала расходиться, хотя, может, кто-то был разочарован.
Вскоре раздался еще один звонок.
На пороге стоял мой друг – совсем еще молодой, но уже знаменитый актер Женя Урбанский.
В руках у Жени была трехлитровая банка томатного сока.
– Жив, сукин сын… – сказал он, до хруста обняв меня своими могучими руками. – Я так и знал, что это враки. Ты же не способен на такую подлость по отношению к твоим друзьям, как самоубийство…
Мы сели на кухоньке и стали пить, естественно используя томатный сок лишь для запивки.
Однако звонки в дверь не прекратились.
Вошли те, кого я меньше всего ожидал: бывший буденновский конник, затем чекист, сначала многих посадивший – в частности, дедушку моей жены Гали, руководителя советской кинематографии Шумяцкого, – и потом с десяток лет отсидевший сам в бериевской одиночке, а ныне генерал КГБ в отставке, оргсекретарь Московской писательской организации Виктор Ильин и секретарь ее парткома Иван Винниченко – всегда с масляной умильностью улыбающийся, даже в самых неподходящих ситуациях. Они не без удивления смотрели на нас с Женей, на трехлитровую банку томатного сока, переминались.
– Ну что вы сидите в этой кухоньке, прячась от собственного народа… – укоряюще покачал головой Ильин. – Я сразу, конечно, понял, что информация о вашем самоубийстве – очередная западная утка. При вашем-то завидном жизнелюбии… – и он не без некоторой зависти хохотнул, – и при вашем «женолюбии»… Но народ дезориентирован. Словом, не отсиживайтесь дома, покажитесь народу, походите в рестораны, постреляйте в потолок пробками вашего любимого шампанского, а заодно захватите и вашего дружка Эрнста Неизвестного…