Волчий паспорт
Шрифт:
– Ты что, рехнулся, печатая свою автобиографию без разрешения в ФРГ? Ты что, забыл, где живешь? Ты подвел всех нас. Я сажусь в самолет в Буэнос-Айресе, раскрываю газету, а там – ты, да еще и улыбаешься. Тебе улыбочки, а нам?
Вторая встреча с интеллигенцией началась с того, что Хрущев, будучи с утра то ли с похмелья, то ли просто в плохом настроении, заорал с искаженным от превентивной ярости лицом:
– Если здесь есть иностранные агенты, которые немедленно передают в заграничные газеты все, что говорится в этом зале, пусть выйдут, а для приличия притворятся, что удаляются в сортир!
В зале раздались подобострастное хихиканье, выкрики: «Позор!»
Хрущев продолжал:
– Я это не зря говорю, товарищи. Каждый
– Им-мя, им-мя назовите! – вскочил один частично детский писатель, восторженно заикаясь: на него такое подозрение пасть не могло.
– Имя, имя! – завопила часть аудитории, патриотически вскакивая, чтобы быть замеченной.
Я чувствовал себя прескверно, ибо вчера в ресторане ВТО, где мы пили с Эрнстом Неизвестным, окруженные прилипшей к нам вроде бы прогрессивной шоблой, я говорил именно эти слова. Конечно, такие же слова мог сказать другой писатель в другом ресторане, но кончики пальцев у меня слегка похолодели.
«Кто же донес?» – думал я. Кандидатов на донос было много…
3. Игра в «скажу – не скажу»
И вдруг торжество разоблачительной угрозы в глазах Хрущева стало по мере возрастания патриотического воя сменяться опасливым презрением к залу. Хрущев поднял руку, утихомиривая спровоцированный им самим всплеск агрессивного подхалимства.
– Нет, товарищи, – сказал он, отрицательно мотнув головой. – Мало ли какую информацию нам подсовывают – иногда и ложную. Так что я не буду называть имени.
Но разбушевавшаяся камарилья не унималась, скандируя:
– И-мя! И-мя!
– Ну что, сказать, что ли… – заколебался Хрущев.
– Сказать! – заревела камарилья, упиваясь брезжущей возможностью кого-то разорвать на куски.
– Нет, все же не скажу… – остановился Хрущев и вдруг опять почти швырнул ожидаемую кость. – А ну как скажу?!
Он азартно поиграл еще немножко в эту веселую полупытку-полуигру «скажу – не скажу» и наконец с решительным вздохом сказал:
– Нет, товарищи. Все-таки так нельзя. Если это правда, то, может быть, этот писатель одумается. А что, если это просто ложный донос? Нет, товарищи, к тому проклятому времени, когда по ложным доносам арестовывали и даже уничтожали советских людей, возврата нет и не будет!
И что бы вы думали: тот частично детский писатель опять первым вскочил и бешено зааплодировал. Сидевший рядом со мной Шостакович, что-то беспрерывно черкающий в записной книжке, раскрытой на коленях, сбивчиво зашептал мне:
– У меня свой метод, Евгений Александрович, чтобы не аплодировать. Делаю вид, что записываю эти великие мысли. Слава богу, все видят, что руки-то у меня заняты.
Но все это происходило на «второй исторической встрече». А перед этим была первая.
4. Кого повесят американцы?
Перед первой встречей, правда, была еще «предпервая» – если не ошибаюсь, в пятьдесят седьмом году, в правительственной загородной резиденции. Я тогда не был приглашен, но по рассказам очевидцев вполне представляю, что там происходило.
Хрущев был напуган «клубами Петефи» в Венгрии, которые, по трактовке нашей пропаганды, были «змеиными гнездами контрреволюции». Наша информационно-идеологическая служба постоянно подсказывала ему, что в Венгрии «тоже все началось с писателей», делая сопоставления с публикацией романа Дудинцева «Не хлебом единым», статьей Померанцева «Об искренности». На обсуждении
Я тогда был студентом Литинститута, самым молодым членом Союза писателей, и в своем выступлении с негуманным ехидством чеховского «злого мальчика» спросил у Прилежаевой: «А, собственно говоря, почему вы так уверены в том, что американцы обязательно придут? Неужели вы не верите в силу нашей Красной армии?» Прилежаева впала в панику, стала писать в президиум жалкие объяснительные записки. Защищая Дудинцева, я прочел новое, еще не известное никому стихотворение Межирова «Артиллерия бьет по своим». Обстановка была такая, что по просьбе Межирова я приписал это стихотворение убитому под Сталинградом неизвестному поэту. Межиров слушал собственные стихи как чужие, на балконе, и я увидел его. Подбородок его дергался, глаза были полны слез. После собрания он с горькой иронией сказал мне: «А ведь это правда. Все поэты моего поколения, даже выжившие, были убиты на войне».
Вскоре после этого выступления меня исключили из Литинститута. Это печально знаменитое собрание описано мной в стихотворении «Опять прошедшее собрание похоже было на соврание». Стихотворение ждало напечатания с 57-го года по 87-й – всего-навсего тридцать годиков. В разгар тогдашних «ревизионистских шатаний» Хрущев и созвал писателей на загородную «предпервую» историческую встречу.
Во время «предпервой» встречи подлейшую роль сыграл Леонид Соболев, всегда кичившийся своей верноподданнической беспартийностью и наконец-то улучивший возможность пожаловаться на недооценку самого себя столь горячо любимой им советской властью. Категорически отмежевываясь от всяких «очернителей» типа Дудинцева и Померанцева, он привел такую бесстыдно прагматическую метафору:
– Здесь вот, Никита Сергеевич, присутствует председатель Моссовета товарищ Бобровников. Я ему уже несколько раз писал заявления с просьбой, чтобы мне предоставили теплый гараж, и никакого результата. Если бы на моем месте был бы писатель-очернитель, то на основе этого конкретного факта он бы сделал свои негативные обобщения о работе Моссовета и лично товарища Бобровникова. Но мы, как писатели, должны вставать над нашими личными обидами, памятуя, что все это – легкоустранимые мелочи по сравнению с интересами нашего народа.