Волхв
Шрифт:
— У тебя будет другой муж, гораздо лучше.
— Я хоть немного на нее похожа?
— Да.
— Так я и поверила. Свистишь.
— Потому что вы обе… не такие, как все.
— Каждый человек — не такой.
Я пошел в комнату, бросил шиллинг в прорезь газового счетчика; остановился на пороге спальни.
— Тебе, Джоджо, надо жить в особняке. Или на заводе работать. Или ходить в школу. Или обедать в посольстве.
За окном закричал юстонский поезд, затих на севере.
Она нагнулась, потушила сигарету.
— Если бы я была красивой.
Натянула
— Иногда красота — это внешнее. Как обертка подарка. Но не сам подарок.
Долгая пауза. Ложь во спасение. Соломки подстелить.
— Ты забудешь меня?
— Нет. Запомню. Навсегда.
— Дай бог раз в год вспомнишь. — Зевнула. — А вот я тебя не забуду. — И через несколько минут пробормотала, как бы уже не отсюда, будто ребенок во сне: — И эту вонючую Англию.
77
Заснул я после шести и часто просыпался. Наконец, к одиннадцати, набрался мужества посмотреть в лицо дневному свету. Зашел в спальню. Джоджо и след простыл. Заглянул в кухню (она же — ванная). Обмылком на зеркале выведены три креста, «Пока» и подпись. Выскользнула из моей жизни с той же легкостью, с какой вошла в нее. На кухонном столе лежал насос.
Снизу доносилось стрекотание швейных машинок; женские голоса, избитая мелодия из радиоприемника. А я был один в своей квартире.
Ожидание. Бесконечное ожидание.
Прислонившись к старой деревянной сушилке, я запивал жесткое печенье растворимым кофе. Хлеба я, как всегда, забыл купить. На глаза мне попалась коробочка из-под кукурузных хлопьев. Рисунок изображал тошнотворно довольную «среднюю» семейку за завтраком; загорелый, веселый папа, симпатичная моложавая мама, сыночек, дочка; рай земной. Хорошо бы прочистить желудок. Но кто знает — а вдруг за этой трусливо-подловатой жаждой походить на других, эгоистичным желанием, чтобы кто-то стирал тебе носки, пришивал пуговицы, удовлетворял твою похоть, восторгался тобой, готовил обед из трех блюд, и есть что-то стоящее, некое стремление к порядку, к гармонии?
Я сделал себе кофе, помянул недобрым словом чертову сучку Алисон. Почему я должен ее дожидаться? Это в Лондоне-то, где больше сговорчивых девушек на единицу площади, чем в любом другом европейском городе, настоящих красоток, искательниц приключений, стаями слетающихся сюда, чтобы их умыкнули, раздели, запихали в постель!..
А Джоджо, которую я меньше всего хотел оскорбить? Это все равно что ударить голодную псину по тонким, дрожащим ребрам.
Смятение, разжигаемое отвращением к себе и обидой, охватило меня. Всю жизнь я ненавидел компромиссы. И вот я раздавлен; я дальше от свободы, чем когда бы то ни было.
Я лихорадочно схватился за мысль о том, чтобы забыть Алисон, вновь пуститься в скитания… одинокие, но вольные. Даже трагические; ведь, что бы ни делал, я обречен причинять боль. Может, в Америку? В Южную Америку?
Свобода — это сделать решительный выбор и стоять на своем до последнего; так было в Оксфорде; раскрепощенные воля
Я пересек унылую квартиру. Над каминной полкой висело «китайское» блюдо. Опять семья; порядок и долг. Плен. За окном — дождь; серое ветреное небо. Окинув взглядом Шарлотт-стрит, я решил съехать от Кемп немедленно, сейчас же. Чтобы доказать себе, что еще способен двигаться, бороться, что я свободен.
Я спустился к Кемп. Она выслушала меня холодно. Похоже, она знала, что произошло между мной и Джоджо, ибо в глазах ее светился стойкий огонек презрения; она отмахнулась от моих оправданий — я, дескать, собираюсь снять загородный дом, буду писать книгу.
— А Джоджо с собой возьмешь?
— Нет. Мы решили расстаться.
— Ты решил расстаться.
Да, знает.
— Ну хорошо, я решил.
— Что, замучился с нами, плебеями, прынц хренов?
— Как тебе не стыдно!
— Дуришь башку бедной девчонке, на кой ляд — непонятно, потом, когда она втюрилась в тебя по уши, поступаешь как настоящий джентльмен. Гонишь ее на все четыре стороны.
— Послушай…
— Мне-то не заливай, не на ту напал. — Она сидела передо мной, прямая, непреклонная. — Уматывай. Возвращайся домой.
— Нет у меня дома, чтоб тебя!
— Есть, есть. Называется — буржуазия.
— Избавь меня от этих глупостей.
— Не ты первый. Ах, они тоже люди! Восторга полные штаны. — И с едкой снисходительностью добавила: — Ты не виноват. Ты жертва диалектики.
— А ты — наглая старая…
— Да пошел ты! — Отвернулась, словно меня тут уже не было; словно весь мир был похож на ее мастерскую — сплошные обломы, хлам, беспорядок, здесь и в одиночку-то не выживешь. Заплесневелая мамаша Кураж, она направилась к мольберту и принялась перекладывать краски с места на место.
Я пошел восвояси. Но не успел подняться и на пролет, как она высунулась и загавкала вдогонку:
— Послушай-ка, тупица! — Я обернулся. — Знаешь, что теперь будет с этой малышкой? Пойдет по рукам! И знаешь, кто в этом виноват? — Ее указательный палец, как пулемет, поливал меня негодованием. — Святой Николас Эрфе, эсквайр! — Это последнее слово показалось мне самым грязным ругательством, какое я от нее слышал. Ошпарив меня глазами, захлопнула дверь мастерской. Между Сциллой и Харибдой, между Лилией де Сейтас и Кемп долго не повиляешь: клац — и нет тебя.
В холодном бешенстве я паковался; и, увлекшись воображаемым спором с Кемп, где она терпела поражение по всем пунктам, небрежно сдернул с гвоздя блюдо. Оно выскользнуло из моих пальцев; ударилось о газовую колонку; упало в камин, расколовшись на две равные половинки.
Я опустился на колени. Кусал губы, как безумный, чтобы не разрыдаться. Я стоял на коленях, держа в руках осколки. Даже не пытаясь сложить их. Даже не двигаясь, когда с лестницы донеслись шаги Кемп. Она вошла, а я стоял на коленях. Не знаю уж, что она хотела сказать, но, увидев мое лицо, промолчала.