Волк среди волков
Шрифт:
Книбуш и ухом не ведет — пусть люди говорят что им вздумается. Сам он почти ничего не говорит и не прислушивается к чужим разговорам. Он ничего не хочет узнать у других, и сам ничего не рассказывает. Эта удивительная для такого старика перемена, полное излечение от слабости, которой он страдал всю жизнь, началась первого октября, когда лесничий Книбуш тихо, но воинственно отправился с толпой крестьянских парней из Нейлоэ в крепость Остаде, чтобы принять участие в большом путче и свергнуть красное правительство.
Заметив, что болтун лесничий превратился в молчальника, Пагель решил,
Лесничий, правда, ничего не рассказывал о всей этой военной авантюре, но его молчание лишь подкрепляло догадку Пагеля. Помимо устных рассказов все знали из газет о том, как некоторые отряды нераспущенных боевых организаций вместе с вооруженными крестьянами двинулись на казармы рейхсвера, призывая солдат примкнуть к борьбе против правительства.
Рейхсвер ответил холодным «нет».
По всей вероятности, путчисты приняли это «нет» за своего рода маневр, за намерение «соблюсти приличия» и после коротких колебаний, но все еще нерешительно, предприняли нечто вроде атаки — тоже приличия ради.
Раздалось с десяток выстрелов, а может быть и два десятка, вся масса путчистов беспорядочно отхлынула назад и затем разбежалась — так, замешательством, бегством, десятком арестов и, к сожалению, двумя-тремя смертями кончилось дело, которому многие уважаемые люди, а также и авантюристы, долгие месяцы самоотверженно отдавали силы, мысли, мужество. Но то было знамение времени: в ту пору все разваливалось, все разлагалось уже в зародыше, самые добрые побуждения оставались бессильными, самоотвержение казалось смешным: каждый за себя, и все против одного.
(Та куртка, которую некий лейтенант одолжил у некоего трактирщика и которую он в припадке мнимой добросовестности тотчас же снова вернул по принадлежности, чтобы не загрязнить, та куртка первого октября была испачкана землей и кровью… Напрасно отец старался сделать из маленького кабачка приличный трактир. Но если бы лейтенант не возвратил новой куртки, разве сын трактирщика не участвовал бы в путче?)
Так — или в таком роде — протекал этот путч, которому много людей отдали свое сердце — и все кончилось. Понятно, что человек мог замолчать и замкнуться в себе. Но когда Пагель стал чаще встречаться с лесничим Книбушем, когда он присмотрелся к его мертвому боязливому взгляду, к редеющей что ни день бороде, к вечно дрожащим рукам, — когда он получше разобрался в путче и человеке, он решил: «Все это не так, тут что-то другое».
Целых полчаса ехал он по лесу, все время раздумывая о лесничем Книбуше. Некое тихое упорство мысли всегда было свойственно Вольфгангу Пагелю, и если быстро мчавшиеся события последнего времени несколько заглушили эту особенность, требуя от него почти необдуманных действий, то реакция была тем сильнее, что ему снова приходилось проделывать на велосипеде большие расстояния от поля к лесу в полном одиночестве. Пагель не чувствовал себя хорошо, когда он лишь действовал вместе со всем миром, он хотел понять этот мир, для него недостаточно было видеть, что лесничий Книбуш молчалив и запуган, он хотел знать, откуда эта перемена.
Перебирая события последнего времени, он, конечно, вспоминал осенний
Но теперь, возвращаясь к нему в своих мыслях, он, конечно, понял, что весть о складе принес Мейеру, вольно или невольно, Книбуш.
И еще кое-что вспоминается молодому Пагелю. Он видит перевернутый вверх дном зал в замке, где происходила оргия каторжников, он видит кухарку, накрывшую голову юбкой и воющую под ней, а рядом стоит толстяк сыщик, распорядившийся послать за лесничим. Но лесничего нет.
«Да, — рассуждает Пагель, — зачем сыщику посылать за лесничим, раз он заранее знает, кого и где найдут в лесу! Только затем, что он хочет видеть лесничего. Затем, что он хочет его допросить. Затем, что у него есть подозрение на лесничего! А почему лесничего среди ночи нет дома? Почему этот тихий робкий человек участвует в путче? Потому, что страх перед путчем не так силен, как страх перед допросом насчет склада оружия; потому, что он хочет отсутствовать!»
И Пагель видит себя снова в лесу. Другие ушли вперед, толстяк полицейский еще говорит с ним, а затем отправляется, промокший и усталый как собака, дальше, в Остаде. Тут-то лесничий Книбуш и повстречался с сыщиком, от которого хотел бежать, а каким безжалостным умел быть этот сыщик, Вольфгангу Пагелю известно! Плохая это была минута для лесничего Книбуша, она-то и сделала его бессловесным. Быть может, он был на волосок от гибели, но все же спасся! И вернулся домой. Чего же он боится теперь? Почему он не может в сумерки оставаться в лесу?
Пагель значительно подвинулся вперед в своих размышлениях, но все еще недоволен, не все до конца разгадано. Ведь и сам он в первые дни после той ночи не мог оставаться в темнеющем лесу. Как только спускались сумерки, у него начинали трястись все поджилки. Он садился на велосипед и мчался, как только мог скорее, в поле. Но Пагель боролся с этим чувством, с этим паническим страхом, разум говорил ему, что это все тот же лес, каким он был до тридцатого сентября, что мертвые не встают, что бояться надо только живых. И постепенно рассудок взял верх над страхом.
«Весьма возможно, — размышляет Пагель, — что в тот роковой вечер, когда лесничего настигла, где-нибудь в деревне или в лесу, весть о приезде следственной комиссии, нечистая совесть погнала его в лес, он прокрался в Черный лог и тоже нашел нам лейтенанта. И быть может, он тоже вернулся после этой находки домой в паническом страхе. Да, возможно, что это так!»
И все же какой-то голос говорит ему, что это не то, что лесничий боится чего-то гораздо более ощутимого, более реального, чем мертвец, который давно уже где-то погребен. Нет, не мертвого лейтенанта и не толстого сыщика боится он, толстяк может оглушить сразу, он не станет мучить свою жертву неделями или месяцами. Нет, он не таков.