Вольный горец
Шрифт:
«Тебе! За твой роман. Ревнаган! — достал его, пощёлкал, переводя пустой барабан, клацнул курком и полез в карман за патронами. — Знаем трое: ты, я и Шилов Иван Фёдорович… Спрячь понадёжней. И — могила!»
«Тяжело в деревне без нагана, — как некогда в одном ревстихеговорилось, — но с наганом — вдвое тяжелей!»
Тогда я испытал это, испытал!
Несколько дней без передыху своё «наградное оружие» перепрятывал. Куда ни положу — на него тут же наткнётся либо жена, либо жившая у нас тогда моя сестра-студентка, либо трехлетний сын Гоша. Этот досаждал мне особенно: едва научившись ходить, он первым делом как будто вступил в общество «Юный сыщик», и только
А через неделю, когда я вышел, наконец, на свежий воздух, ко мне радостно бросился чуть ли не первый встречный, наставил на меня указательный палец:
«На медведя собираемся — дашь свой „пух-пух“? Для страховки.»
«Да откуда ты взял…», — начал было я, но он не дал мне договорить:
«Как это — откуда? Павлик сказал. Смотри, говорит, больше никому — знаем только мы четверо: начальник милиции Шилов, я, да вы двое.»
Буквально через минуту-другую ещё один страдалец начал посреди улицы мрачно гугнить, что вот, мол, всё у них с женой было хорошо, жили, как люди, но вот решили, значит, что тёща продаст дом и переедет к нам на Антоновку малышку нянчить — и что?.. Нянчатся теперь они с тёщей. Вот если бы я по-дружески согласился припугнуть её, а? Поллитра само собою — за ним. И — могила! Павлик сказал, что про наган знают только четверо…
Не прибавляю нисколько: очередной привходящий в нашу — с тремя постоянными членами — «четвёрку» с завистливым вздохом сказал, что всё правильно, да — в посёлок вот-вот зэков привезут, на комсомольскую стройку, а, едрёный корень?! Конечно, надо готовиться! Где бы самому «пистоль» достать?
В полном изумлении я вернулся домой, положил «ревнаган» в портфель и отправился в милицию. Пашки не было, пришлось зайти к начальнику отдела капитану Шилову:
«Спасибо за доверие, Иван Федорович, отпечатки пальцев я стёр — возвращаю.»
Шилов в изумлении глядел на револьвер:
«Откуда это у вас?!»
Он ничего не знал!
Может быть, нынешний главный экономист Рудоуправления Ковалёв тоже входил в одну из мифических четвёрок, которые с одному ему известными целями упорно создавал в нашем посёлке Павлик Луценко, пока я его «ревнаган» судорожно, «денно и нощно» перепрятывал?
Воспользовавшись паузой в нашем разговоре с главным инженером — по срочному делу вошёл кто-то из подчинённых — Виктор Степанович отвёл меня теперь чуть в сторонку, заговорил с загадочным видом: «Не знаю, зачем вы в Старый Оскол приехали… Но я бы вам очень советовал написать о нашем Фёдоре Иваныче, о Клюке. Помните, на Запсибе тогда движение было: за досрочное освоение мощностей? ЦК постановление принимал: мол, инициатива трудящихся. Ордена потом посыпались градом. А тут вот у нас проектная мощность около пяти миллионов тонн, а даем теперь за год — десять. Ужедаем. И собираемся в будущем году ещё прибавить: прежде всего — благодаря неукротимой энергии Клюки — это вулкан! Благодаря хозяйской смекалке, неординарным инженерным решениям… Знаете, что он у нас кроме прочего — Президент Союза горнопромышленников России, академик — вы это знаете?»
В гостинице перед тем, как лечь спать, я взял в руки книжку митрополита Антония Сурожского, хотел было найти страничку, на которой остановился до этого, но тут мелькнула другая: «Большинство из нас вступает в ночь покоя: мы отложим тяготу дня, усталость, тревоги, напряжение, озабоченность. Мы отложим всё это на пороге ночи и войдем в забытье. В этом забытьи мы беззащитны: в течение этих ночных часов Один Господь может покрыть нас Своим крылом. Он силен оградить наши сердца против того, что может подняться из наших еще не очищенных, не просвещенных, не освященных глубин. Он силен оградить наши мысли, наши сновидения, спасти наши тела.»
А ночью прежде всего я ощутил далёкий запах горячего хлеба… Может, оттого, что номер мой на третьем этаже
Неужели у снов тоже есть и второй план, и третий, и есть на свете такая хитрая штука, которую только и остаётся назвать: подсознание нашего подсознания?..
Краем в памяти скользнула центральная улица уютного и тихого, прекрасного в любую пору Майкопа, мелькнул этот примыкающий к старой кондитерской фабрике новенький магазин, где и в наше время выстраиваются очереди за горячими, на ароматном коровьем масле адыгейскими пышками из лучших сортов общей нашей кубанской пшенички… Магазинчик так и называется — «Щелям», и постоять возле него — уже как будто бы подпитаться, ну, прямо-таки перекусить одним лишь этим ни с чем несравнимым духом детства, посещавшим тебя в самые счастливые, в самые благополучные дни.
Теперь он переместился на Старо-Оскольский перрон, растворился над ним в морозном воздухе…
«Щелям везу ему! — повторял мой друг Юнус на перроне, пока мы с ним на кавказский манер, на два плеча, обнимались. — Срочно нужны эти деревянные штуки, на которых он лежит в хлебовозках, нужны эти решетки… есть они?»
И я их тут же нашёл неизвестно где. Сложенные у меня на руках один на другой, передал ему в вагон несколько… ну, и запах оттуда шел, из вагона — как из доброй пекарни. А я вдруг спохватился: «А сыр?.. Сыр копченый? Гомыль!»
«Сыр он пробовал! — радостно откликнулся Юнус. — Ты забыл?»
И опять краем пронеслось то, что было несколько лет назад: на идущем по Лене теплоходе в каюте, которую мы занимали с Юнусом, сидим втроём вместе с Валей Распутиным, по сути первым прочитавшим «Сказание о Железном Волке» — он написал к нему такое теплое, такое братское предисловие — сидим, и я Вале говорю: вот, мол, видишь, я все спрашивал тебя, как докатилось до твоей родной Аталанки краснобокое кубанское яблоко из твоих «Уроков французского»? А теперь вот к тебе прикатил этот круг копченого сыра — знаешь, что это за сыр, Валя, ты знаешь?! Просушивали его над очажным дымком, а хранили потом в пшеничке, в зерне — там он как бы вылеживался. Такой сыр черкесы брали раньше в дорогу, бывало, — и на несколько лет. В дальний набег. Вместе с вяленой соленой бараниной, вместе с чесночной солью — от всех болезней — входило это в гомыль. Гомыль — еда путника. Еда воина. Всё пахло в ней родным очагом: чтобы в дальнем набеге джигит не забыл о доме, где его ждут…
«Ну, у Юнуса тоже — дальний набег, — мягко, как только он один, кажется и умеет, улыбался Распутин. — Из Майкопа — в Якутск. Из Адыгеи — в Якутию.»
«Через всю азбуку! — радовался счастливый Юнус. — От „а“ до „я“. Если даст Аллах, я потом напишу это: „А“ и „Я“.»
Конечно, для него это было — как сбывшийся сон, для моего кунака, — резал вкусно пахнувший дымком, с коричневой коркой рубчиком, сыр, и мы неторопливо, будто всё пробуя, жевали гомыльнашего друга, по скромности своей, отдававшей древней чистотою аульских нравов, еще не осознавшего, как бесстрашно ворвался он, как далеко проник не только в прозу нынешнего Кавказа — в ту многоводную и мощную, из десятка национальных потоков, литературу, которую — вот тут уж, и точно, во всех отношениях справедливо — называем российской.