Волшебник. Набоков и счастье
Шрифт:
В конце июля Набоков начал поправляться, однако он уже понимал: этим летом, впервые почти за двадцать лет, ему придется обойтись без охоты на бабочек. В конце сентября, уже вернувшись в отель, он почувствовал себя совсем ослабевшим. Он признавался жене, что больницы ему не по нраву, и «только потому, что тебя там нет. Я бы ничего не имел против больничного пребывания, если б мог взять тебя, посадить в нагрудный карман и забрать с собой». Но даже присутствие Веры не помогало: после долгих месяцев болезни его одолевала ужасная слабость. «Лаура» была практически завершена в его воображении, но В. Н. оказался, к его полному смятению, слишком обессилен, чтобы ее записать. Когда пронырливый репортер спросил его, как он питается, В. Н. ответил с иронией: «Мой творческий распорядок более замысловат, но два часа размышлений, между двумя и четырьмя часами ночи, когда действие первой снотворной таблетки иссякает, а второй – еще не начинается, и короткий период
Вскоре В. Н., похоже, немного воспрянул духом, но в марте 1977 года в его дневнике появляется новая зловещая запись: «Все начинается заново…» Два месяца спустя он все еще засиживался за письменным столом, самозабвенно трудясь над «Лаурой», все еще устраивал розыгрыши своим любимым гостям. Но уже 18 мая им сделана неразборчивая запись: «Легкий бред, темп. 37,5. Возможно ли, что все начинается заново?» Ему никак не удавалось сосредоточиться, и одним несчастным вечером он – великий «лексикоман» – впервые в жизни проиграл сестре Елене партию в русский скрабл. Спустя некоторое время начался сильный жар, и Набоков был госпитализирован в больницу в Лозанне. Там Вера строго сказала заблуждавшемуся доктору, который уверенно заявил, что пациент поправляется: нет, она видит, он умирает.
По воспоминаниям Дмитрия, в один из этих последних дней отец тихо сказал ему, что гордится сыном, который едет в Мюнхен дебютировать в оперной постановке. Часы, проведенные в Мюнхене, потом казались Дмитрию счастливее, чем предстоявшие в будущем, – просто потому, что «отец все еще был жив». Но, вернувшись, он увидел тень обреченности в отцовском взгляде. «Временами можно было заметить, – писал Дмитрий впоследствии, – как тяжело он страдал от мысли, что оказался внезапно оторван от жизни, каждая подробность которой его радовала, и от творческого процесса, который был в самом разгаре».
Вера заметила в разговоре с мужем: со смертью все не кончается, и В. Н. согласился – как всю жизнь признавался в этом в подтекстах своих романов. В один из вечеров, которые им еще суждено было провести вместе, Дмитрия поразили слезы в глазах отца, когда он поцеловал В. Н. в лоб. Сын тихо спросил, в чем дело, и В. Н. ответил, что «некоторые бабочки уже порхают», по его глазам было видно: он не верит, что когда-либо увидит их снова.
Через несколько дней его дыхание стало совсем слабым и прерывистым. Был светлый летний вечер. Жена и сын сидели рядом и смотрели на В. Н., чувствуя, что он до последней секунды ощущает их присутствие. В субботу, 2 июля 1977 года, в десять минут седьмого, Набоков трижды простонал – звук каждого последующего стона был тише предыдущего – и умер. Когда Дмитрий тем же вечером вез мать назад в Монтрё на своей темно-синей спортивной машине, Вера тихо предложила: «Давай наймем самолет и разобьемся!»
Безоблачным летним днем тело Набокова было кремировано. А следующим вечером Вера и Дмитрий одни стояли у могилы, в которую закопали урну с прахом на кладбище Кларенс, под сенью замка Шателяр. На том же кладбище похоронена и двоюродная бабка Набокова, Прасковья-Александра Набокова, урожденная Толстая. Словно принося посмертную дань набоковской страсти к причудливым переплетениям судеб, фамилии Толстого и Набокова оказались высечены на памятниках одного и того же швейцарского кладбища.
Набоков не закончил «Лауру и ее оригинал» и, как некогда Вергилий, потребовал, чтобы незавершенная рукопись была уничтожена до последнего клочка. Однако, подобно душеприказчикам Вергилия, Вера не сумела найти в себе сил сжечь его слова. Дмитрий же, посетив комнату отца в «Палас-отеле» вскоре после его смерти, рассказал только следующее: «Существует еще одна, особая, коробка, содержащая значительную часть захватывающе оригинальной „Лауры и ее оригинала“, которая могла стать лучшим произведением отца, самым чистым и концентрированным выражением его дара». Фрагментам «Лауры» предстояло еще тридцать лет – до 2008 года, когда Дмитрий решится на публикацию, –
И всегда луч луны навевает мне сны…
После смерти Набокова прошло тридцать три года, и немалую часть этого времени я провела, поглощая одну за другой его книги, выполняя тайные задания по части литературного сыска, занимаясь самостоятельным изучением русского языка (так и оставшегося весьма неважным) и делая множество других вещей, которые постараюсь вплести в это повествование.
И вот бледным утром позднего лета я смотрю на Женевское озеро с одного из холмов, окружающих Монтрё. Я приехала в Швейцарию, чтобы встретиться с Дмитрием и побывать на кладбище Кларенс, где покоится смешанный воедино прах Владимира и Веры. Потом Дмитрий расскажет мне, что, когда его мать умерла, могильщики никак не могли разыскать отцовскую урну: «Они были прямо-таки цитатой из Шекспира». Ближе к вечеру урна была наконец выкопана. Две пригоршни праха – скромная музыкальная кода их брака, продолжавшегося пятьдесят два года, уже за финишной чертой времени.
«Не знаю, отмечал ли уже кто-либо, что главная характеристика жизни – это отъединенность?» Я захожу на кладбище, пытаясь побороть свой страх. Стоя перед его стеной, я представляла Кларенс похожим на Пер-Лашез, где Оскар Уайльд, Марсель Пруст, Джим Моррисон и сотни других лежат в строго пронумерованных могилах, где схемы с перекрестьями дорожек вывешены у входа, где раздражительные охранники бдят денно и нощно и где бросаются в глаза надписи, вырезанные на деревьях преданными поклонниками покойных.
На кладбище Кларенс нет ничего подобного. «Не облекай нас тонкая пленка плоти, мы бы погибли. Человек существует, лишь пока он отделен от своего окружения» . Множество могильных плит на земле – повсюду, куда ни посмотришь. Высокие деревья приветствуют меня сдержанными утренними вздохами; бледным пятном виднеется впереди безлюдная церковь, а башня замка кажется просто нарисованной на заднике сцены. Подобно потерявшейся в страшном лабиринте Алисе, я думаю, что зря проделала весь этот путь: мой поезд отходит уже через два часа и мне ни за что не отыскать его. Без всякого воодушевления я бормочу слова молитвы. Вдали мелко трепещет пара птичьих крыльев. «Череп – это шлем космического скитальца. Сиди внутри, иначе погибнешь» . Небо проясняется, на нем возникает бирюзовая полоса. Я различаю изгиб холма. Омытые солнцем могильные плиты бесшумно сияют в холоде раннего сентябрьского утра. Я оборачиваюсь и смотрю на переливчатую ширь Женевского озера, на его изящно вырезанный берег, глядящий на другой берег, который теряется где-то вдали, у горизонта. Затем, быстро сфокусировавшись на ближайшем будущем, я направляюсь к церкви и расположенному возле нее сараю. «Эй! Есть тут кто живой?» «Смерть – разоблачение, смерть – причащение» . Совсем расстроенная, я поворачиваю направо, к крематорию, и обхожу его, надеясь увидеть хоть чье-нибудь благосклонное лицо. Но никого нет. Кладбище пусто.
Бреду дальше, мимо множества мраморных плит. Я совсем рядом с ним, но чувствую, что достичь цели мне не суждено. «Слиться с ландшафтом – дело, может быть, и приятное, однако тут-то и конец нежному эго» . И вдруг совершенно неожиданно справа от себя вижу серо-голубой памятник, похожий на многие другие. («Какова же, – проносится у меня в голове мысль, – математическая вероятность того, что я могла пройти мимо столь малозаметной могилы, затерянной среди тысяч других?»)
На простом параллелепипеде я вижу надпись:
VLADIMIR NABOKOV
'ECRIVAIN 1899–1977
И сразу под ней:
V'ERA NABOKOV
1902–1991
Я склоняюсь и кладу руку на крапчатый мрамор. Я думаю о его руке, писавшей «Дар» в берлинской квартире в 1930-е годы. Думаю о сумеречных бабочках-бражниках, которых он любил ловить на приманку из коричневого сахара и рома пьянящими августовскими ночами в Америке, и о радости, охватывавшей его, когда он, зажав бабочку между большим и указательным пальцем, рассматривал ее покрытые узкими полосками крылья. Есть что-то притягательное в этом кладбище, словно здесь постоянно звучит какая-то потусторонняя, призывная и в то же время безмятежно-спокойная нота. «Не облекай нас тонкая пленка плоти…» Очень медленно, назойливо, как пульсирующая мелодия, перемешанная с образами снов, слова Набокова кружатся и кружатся в моем сознании.