Волшебник. Набоков и счастье
Шрифт:
И всегда луч луны навевает мне сны…
За несколько дней до посещения кладбища я действительно видела сон, и в нем был он. В. Н. находился так близко, что я могла бы коснуться его. Он смотрел мне в лицо. Его черты были составлены из бесчисленных фотографий, которые я разглядывала годами. Вот он стоит прямо передо мной, и его глаза наполнены озорным блеском. По-видимому, он долго бродил по горному лугу, покрытому гигантскими цветами. В руках у него огромный нелепый сачок. Картинка черно-белая. Набоков ничего не говорит, но его лицо излучает такую доброту и такую любознательность, что сновидцу поневоле передается ощущение необыкновенного счастья.
Тем же вечером я была в гостях у Дмитрия. Мы ели грушевый пирог (кухарка Мадлен словно вышла к нам через черный
Глава II Счастье в светлом пятнышке памяти (В которой писатель обретает время, а читатель вынимает зеркало)
На первых страницах мне слышится не взрыв смеха, но вздох:
Колыбель
качается
над бездной,
и здравый смысл
говорит нам,
что жизнь —
только щель
слабого света
между двумя вечностями
тьмы…
В потаенных глубинах памяти возникает пятнышко света.
Конец лета 1903 года. Владимиру четыре года. Он идет по аллее, обсаженной молодыми дубками, в имении Набоковых, неподалеку от Санкт-Петербурга, в Выре. Ковер зеленой травы расстилается перед его глазами. Ребенок крепко уцепился обеими ручонками за сильные руки родителей. Через лазейку во времени можно спрятаться в складке вечности, где отец, мать и сын остаются единым, пусть и нереальным, существом. И тут сын вдруг осознает, что отцу тридцать три года, а матери двадцать семь лет и что они не едины ни вдвоем, ни втроем.
Возможно, именно на этот медлительно-бесконечный день поздним летом в России пришелся день рождения его матери. В. Н. вспоминал густоту солнечного света, слоистый рисунок листвы. «Я вдруг ощутил себя погруженным в сияющую и подвижную среду, а именно в чистую стихию времени. Стихию эту делишь – как делят яркую морскую воду радостные купальщики – с существами, отличными от тебя, но соединенными с тобою общим током времени…» Так он писал полстолетия спустя в автобиографии «Память, говори».
Бледное пламя времени теперь двигало вперед тяжесть мира, бросало отсветы на молчаливые вещи, распахивало настежь слуховое окно сознания. «И вправду, глядя туда с моей теперешней далекой, уединенной, почти необитаемой гряды времени, я вижу свое крохотное „я“ празднующим в этот августовский день 1903 года зарождение чувственной жизни». Время возвестило о начале работы сознания, перевернуло
Вечера в Выре. Почитав сыну книгу при свете свечей (в Выре, как и в Ардис-холле из «Ады», нарочно избегали электрического освещения), мать мягко дает понять, что уже пора отправляться наверх. Маленький Володя боится засыпать и старается оттянуть решительный миг как можно дальше. Послонявшись по дому, он наконец неохотно направляется в спальню. И вот начинается ритуал во вкусе Пруста. Мать берет малыша за руку и приговаривает, помогая: «Step (ступенька), step, step…» – чтобы он мог подниматься по чугунной лестнице с закрытыми глазами. «…„Step, step, no step“ [2] , и я спотыкался, и ты смеялась…» – вспомнит он в письме к ней пятнадцать лет спустя. Ухватившись, как за надежный якорь, за материнскую руку, этот человечек, ростом не больше метра, погружен в созерцание сияющих частиц, которые отсрочивали ночь еще хоть на одну секунду. Следуя набоковскому указанию, что литература начинается не при первом, а при втором, метафорическом, прочтении («Пусть это покажется странным, – писал он, – но книгу вообще нельзя читать — ее можно только перечитывать»), я часто с необыкновенной ясностью представляю себе Выру. Эта ясность исходит – и, наверное, по сути своей должна исходить – от слов, написанных на странице…
Но кто же я такая?
Начну с того, что я родилась, когда заканчивался период длиной в 2500 лет, накануне переворота, которому было суждено изменить, по крайней мере на мой взгляд, весь ход истории. Я избавлю вас от подробностей, касающихся моего раннего детства, но нужно сказать вот что: я выросла в семье, вынужденно покинувшей свою башню из слоновой кости. «Давным-давно… Тогда… В то время… Ах, какое было время!» – такие присказки постоянно звучали над моей колыбелью. Тут надо еще добавить: глубокое отвращение к политике, которое я искренне разделяю с В. Н., мешает мне пуститься в более пространные рассуждения о географических катастрофах. Достаточно сказать, что в первые дни беспорядков по политическим мотивам был убит мой дядя. Скоропостижно скончалась бабушка. Мою мать, ожидавшую последнего рейса на вылет из страны в охваченном паническим страхом аэропорту, пригласили в самолет последней из длинного списка ожидавших. Той же ночью граница была закрыта, и, сидя в набиравшем высоту лайнере, она видела, как ее страна безмолвно исчезает из поля зрения. Мы с отцом в это время по случайности оказались за рубежом, и вернуться нам было уже не суждено.
Нам повезло, нам удалось выжить, но мир стал тусклым и туманным. Катастрофа случилась, когда мне исполнилось чуть больше года. И хотя, честное слово, я не пессимистка и не параноик, взрослея, я год от года все лучше понимала тайный замысел своей судьбы: какое бы дело я ни начинала, это начало предвещало конец чего-то более важного и значительного. Места, которые я посещала, университеты, в которых училась, самые разные люди, с которыми сталкивалась, – все они казались мне отмеченными печатью упадка, ожидающего их забвения; золотой век остался в прошлом, я его пропустила. Если существуют особые узоры судеб – а разглядеть такие замысловатые знаки, как мы еще убедимся, было очень важно для В. Н., – то мой начинался с конца.
Можно ли в таком случае назвать мое увлечение Набоковым следствием ностальгии? Или особого чувства утраты, оставшегося от давней катастрофы? Значит, я расслышала голос писателя, вынужденного покинуть родину и родной язык, – голос, зовущий в свой мир?
В годы ранней юности мне повезло прочесть три совершенно удивительных текста. Три книги, то и дело попадавшиеся мне на темно-красной парче материнского кресла: «Память, говори», «Ада, или Радости страсти»; «Лолита. Исповедь светлокожего вдовца». Мама не могла уснуть по ночам и читала, чтобы прогнать тоску.
– Тебе нравится эта книга? – спросила я однажды, заинтересовавшись изображением голой девочки-подростка на обложке «Ады».
– Это один из самых блестящих романов, которые мне довелось прочитать.
Такой ответ вызвал во мне неимоверное любопытство, удовлетворить его мешало только мое незнание английского. Я, разумеется, сумела достать роман в переводе, но первые страницы оказались совершенно непролазными. Пришлось набраться терпения и ждать много лет. Но и во время этой паузы мама иногда зачитывала и переводила мне фрагменты из книги «Память, говори», до сердечной боли напоминавшие ей собственное детство. Леса из голубых елей на берегу озера, восхитительные летние дни в деревне, ее бабушка и дедушка, которые неоднократно посещали Россию в начале ХХ века, в ином мире, казавшемся ей теперь настолько же далеким и таинственным, насколько нереален он всегда был для меня.