Волшебные дни (статьи, очерки, интервью)
Шрифт:
— Как вы написали первый рассказ?
— Под Анапой написал. Я родился в Сибири, а мать, отец, бабушка у меня воронежские, и я чувствую себя частенько (по складу души) человеком средней полосы России. А поскольку бабушка моя балакала на малороссийской мове, то во мне есть близость ко всему южному. Наверное, на Кубань меня занесло не случайно. Я роман свой о Кубани писал так, будто гены мои прячутся и где-то здесь, — я легко перенимал речь кубанских казаков. Но воспитанный на великой русской культуре (на литературе, музыке), я всегда тосковал по Средней России. Поэтому, когда я встретил брянских стариков, они мне показались самыми родными. Во — первых, старинная русская речь, потом их лица, простота, кротость. И я с ними тотчас сроднился. А потом я уехал под Анапу и очень тосковал. Не могу сказать, что это была за тоска. Может быть, слова бабкиного мне не хватало. И в этой тоске я пропел свой первый рассказ «Брянские». Я все вещи пишу, идя от людей, от судьбы, а не от заданной идеи, оттого, что мне подвернулся счастливый сюжет. Я много потом ездил, встречал
— Но первый этот ваш рассказ был написан уже на профессиональном уровне, если так грубо говорить.
— Я не знаю, не могу судить, на каком уровне он написан. Все мы закончили одинаковые школы, почти у одинаковых профессоров учились в провинции. Большой культуры у нас, конечно, не было. Ну, читали, сдавали экзамены. Поэтому все писатели моего поколения, если они создали вначале своей творческой жизни более или менее подходящие произведения, «на уровне», то благодаря каким-то душевным силам, понимаете?
— А какие силы?
— А вот люди со светлыми лицами, волнения собственной души, сострадание, настроение песенности, сыновняя благодарность, чувство угла родимого и сквозь день нынешний — какие-то стрелы в жизнь вековую, в предания… О мастерстве трудно думать, когда думаешь о человеке. Давало им художественную высоту само отношение к жизни.
— А как дальше складывалась ваша судьба в литературном плане?
— Ну как, нормально, все хорошо. Да, все замечательно. Я до сих пор удивляюсь: так много народу в литературе, а мне повезло. Окружили хорошие люди, писатели. Они тогда еще сами не были известными. Е. Носов чуть ли не позже меня печататься начал. В. Астафьев тоже позже напечатался в «Новом мире». У В. Распутина еще не появился «Последний срок». Эти замечательные писатели (еще и другие) создавали атмосферу честности, трудолюбия, верности. Встречались мы редко, но они писали, и я просто знал, что они живут где-то. Счастье состояло не только в том, что тебя печатали, даже хвалили. Не в том, что, так сказать, вылез из грязи в князи, из какой-то там анапской или поданапской средней школы, приехал в Москву и тебя сразу обняли. Счастье, в общем, не в одном этом. Счастье в том, что попал в хорошую правдивую среду.
— Кто вам из наших нынешних писателей ближе всего?
— Ближе мне направление писателей, родившихся где-то в глубине России, живших там в простых семьях, больше в крестьянских. Русские писатели. Что тут скрывать. Русь мне дорога. Это естественно все. Эти писатели мне, как русскому, российскому человеку, ближе. Я и других писателей уважаю. Просто эти ближе, как ближе бывает какой-то человек.
— Что значит найти свою тему в литературе?
— Мне трудно отвечать на такой вопрос, потому что я своей темы не искал. Писатели и критики без конца повторяют слова: «поиск», «стремление найти» и т. п. Я этого не понимаю. Свою тему искать нельзя, в этом было бы что-то натужное, искусственное. Тема рождается не — ожиданно и органично, настигает тебя и ослепляет. Ты чувствуешь: это твое. И пишешь. Не можешь не писать. Ты живешь и впитываешь жизнь, а душа отбирает. Сперва душа. Она отбирает в первую очередь родное. Потом уж обдумывай сколько угодно. Я не могу писать о постороннем. Моя тема — жизнь, просвеченная моими переживаниями. Все, о чем я писал, подготовлено моим отношением к жизни и внезапно, в какой-то день проткнуло меня острой иглой. Кстати, я больше всего не люблю тех писателей, которые сочиняют холодным рассудком.
— Все ваши произведения отмечены лиризмом, открытым авторским переживанием. Но не клонят ли года к «суровой прозе»?
— Как-то давно выходил в Новосибирске в библиотеке ЦК ВЛКСМ «Молодая проза Сибири» мой томик «Чалдонки». Меня попросили написать о себе. В черновике я привел цитату из статьи французского писателя Роже Мартен дю Тара. Слова такие: «Мне кажется, что я обнаруживаю, что моя стихия — воссоздавать не идеи, а ощущения, характеры, лица, человеческие существа. Что взаправду для меня органично чувственное восприятие, а отнюдь не рассудочное, что мое дело — эмоции, а не идеи». Я прочитал и подумал: это обо мне! Пусть я этого не умею, допустим, делать как следует, но дю Гар сказал мне мою правду. Поправлюсь: «не идеи» — не значит безыдейность. И вот я тогда вычеркнул эту цитату. Рано, мол, тебе еще аттестовать себя. Теперь нашел старый листик и подумал: подсохли мои чувства, а набрал ли побольше идей — как знать? Новый роман вы читали, эмоции там не главное, правда?
— Что значили для вас, как писателя, путешествия к святым местам — в Михайловское, Тамань, Константиново?
— Божественные путешествия! Я был моложе, очень любил Пушкина, Лермонтова, Есенина, безымянных летописцев, ездил поклониться им. Преклонение очень воспитывает писателя. Там, в их отчинах и уголках, — их жизнь, судьбы. Там любовь твоя к классике и всему родному достигает горной высоты. Разве это объяснишь? Так и будут до старости зарницами вспыхивать те мои дни. Я написал об этом, но всего не передал. Нет у меня слов! Для меня эти путешествия стали тем же, что для Пушкина (простите за сближение) Царское село, а для наших прежних художников — созерцание фресок в Италии, куда их, медалистов, посылали бесплатно на целый год. Но главное — сочувствие судьбе великих поэтов. Я видел сны, без которых был бы хуже, чем есть. Как же молодому писателю без
— Что бы вы хотели видеть в критике?
— В критике я хочу видеть художника. Читая статьи, я всегда чувствую, кто пишет: поэт в душе или библиотечный сухарь. Последний ничему меня научить не может. Зачем мне хирург в критике? Предпочел бы лекарственные травы. Какое удовольствие читать критиков-художников! Их тонкая душа, их ум, чувство изящного, их чистое стремление к правде, желание в самом деле соотнести содержание книги с действительной жизнью, понять природу собрата — как это воодушевляет! Сам слог их статей близок к прозе. Видно, что они читают книги увлекаясь, что книга для них не случай поговорить, отовариться, а это сотворенная жизнь, еще одно волнение, быть может, страдание, что герой — живой человек, а не «образ», который надо распотрошить по всем правилам догмы. Вот таких критиков ждешь всю жизнь. В самой критике, как и в прозе, в поэзии, я ценю и люблю откровенность, раскрепощенность, простоту и ясность. Хорошо, когда критик никому не угождает, не боится обидеть правдой того писателя, за которым стоит большая группа товарищей, способных поднять наглый крик. Хочется подчеркнуть: не бояться обидеть правдой, то есть теми соображениями, которые при чтении возникли искренне, без помощи хитрых задних мыслей. Очень неприятно наблюдать в критическом цехе по — американски деловых людей. Они выбирают тему, авторов и как бы рассчитывают: что это им принесет и за что нужно нанести удар или похвалить. Сама литература отходит куда-то в угол.
— Благородства не хватает?
— Да. Сейчас достану вам одно письмо… Позвольте сказать несколько вступительных слов. Некогда мои повести и рассказы старый писатель (ныне покойный) встретил с распростертыми объятиями, помогал мне вступать в Союз писателей, всякий раз, когда я появлялся в Доме литераторов, обнимал меня, был мне как отец. И тут я стал писать свои маленькие повести — путешествия: «Люблю тебя светло», «Осень в Тамани». Вскоре приехал я в Москву, он мне говорит: «Прочел «Люблю тебя светло»… Вы как-то зеброй пошли…» Я сперва не понял, что это значит. Я изменился, но как? По — моему, я с детства такой был. Он хотел сказать, что я перекрасился? Я, наверное, стал ему непонятен, в чем-то даже не нравился, чего-то он даже опасался. Возможно, ему показалось, что я тот самый крикун, неистовый «ревнитель благочестия», у которого злости больше, чем милости.
Не один он оценил тогда так мои вещи. Поднялся шум и в прессе. Ну что ж, я живу, живу в стороне, у себя в Краснодаре, книжки выходят одна за другой, но в каждой нового чуть — чуть, больше переизданий. Я замолчал. Мне частенько хотелось сказать всем: «Надоело! Литература — не мое дело». А сам запирался в госархиве, искал материалы к историческому роману о Кубани, который, думал, напишу когда-нибудь «к старости».
И опять выпускают мой сборник «Элегия». Я вспомнил своего покровителя, уже болевшего, и послал ему этот сборник. Он мне тут же ответил — благородство и воспитанность старой нашей советской интеллигенции! Что эти люди обязательно ответят на твое письмо — это не диво, это их вечная черта. Но я, человек и без того рассеянный и торопливый, на сей раз на конверте написал фамилию, и имя, и отчество, а на титульном листе книжки своей — ничего! Хотя мне казалось (я помнил даже), что я написал. Я помнил слова, они были у меня в голове. С удивления начинается письмо доброго писателя: почему-то, мол, вы прислали мне книгу свою без надписи. Письмо же до того ласковое, великодушное, исключительно хвалебное, что я не знаю, как его цитировать… «Вчера, 25 января, в Татьянин день, попросил я прочесть мне не читанное в вашей книге — «Осень в Тамани» и «Элегию». И вот я испытываю огромную потребность еще раз объясниться в любви. Милый вы человек… все вас учат, все хотят вам добра… я тоже учил, прошло несколько лет, теперь говорю: оставайтесь, какой есть… Потому что вы поэт своей темы… Кому-то легко сказать вам в спину: «Милый, милый, смешной дуралей, ну куда он гонится…» Не оборачивайтесь…» Всякая бывает похвала, а эта — акт благородства. Трудно мы жили в литературе. Сколько копьев ломалось только из-за того, что такой-то писатель совершенно не похож на привычных! И сколько подозрительности. Если писатель служит литературе без лживости и задуманного зла, без кукишей в кармане и вообще без всякого притворства, разве можно его гонять из угла в угол? Поэтому письмо старого писателя (как свидетельство благородства) я храню и перечитываю.
— Вы много читаете?
— Лет с тридцати пяти писателю и можно и нужно читать поменьше. Необходимое накопление знания мирового литературного процесса (если читал хорошо с юности) уже есть. Век, правда, такой, что все равно будешь цеплять мелькающие книги. Но лучше сопротивляться. Я сопротивляюсь, но не до конца. Увлекаюсь. Опасно копить знания и разбрасывать чувство по сотням книг. В зрелом возрасте полезнее читать вот как. У меня есть друг детства. Допустим, я не вижу его полгода, год. Встречаемся — он с книгой, если не с той же, то с книгой того же писателя. Он им бредит! Он его открыл. Он погружается в его мир, в его эпоху, биографию надолго. Воздух жизни, созданной писателем, становится воздухом его жизни. Это редкое, но самое полнокровное чтение. Ведь мы не хотим отпускать от себя человека, которого любим, жалко расставаться с ним. А зачем же так часто менять чудесных писателей, зачем, скажите, везде успевать? Недавно мой друг долго — долго носился с Петраркой. Жил Возрождением, купался в лучах мудрости великого поэта, пропитался им. В письмах ко мне цитировал его письма. Такое общение с духовным наследием бесследно не проходит. Это уже не для знаний, не для болтовни за столиком — это для жизни.