Вольтерьянцы и вольтерьянки
Шрифт:
От Вольтера. 1775.
Всемилостивейшая Государыня! Бывши удивлен и восхищен Вашими победами, не перестаю быть в недоумении от Ваших празднований. Я не могу понять, каким образом по повелению Вашего Императорского Величества Черное море перешло в лежащую под Москвою долину…
…Это я знал, что Превеликая Екатерина Вторая в целом мире первая Особа; но того я не знал, что Она и волшебница.
…Повергаюсь к стопам Вашего Величества с униженнейшим прошением прощения в том, что я дерзал Вас беспокоить моими пустыми и скучными просьбами.
От Императрицы. 1775.
Государь мой! Чем более на сем свете живешь, тем более привыкаешь видеть попеременно,
От Вольтера. 1777.
Ваш подданный, отчасти Галл, отчасти Швейцар, по имени Вольтер, несколько дней находился при последнем издыхании. Духовный его отец, скороход города Рима и Католической Апостольской церкви, пришел дать ему напутствие. Больной ему сказал: Преподобный отец! Бог теперь меня осудит, не так ли? 3а что же, мой простосердечный старичок, спросил священник. За неблагодарность. Я был осыпан милостями Самодержицы, Господи, той, которая в этом мире представляет лучший Твой образ, и я не писал ей уже более года!
…О, если это так, так неблагодарность твоя похвальна! воскликнул священник. У нее и без тебя дел хватает!
От Императрицы. 1777.
…Нынешнею зимою читала Я два новые Российские перевода, один Тасса, а другой Гомера. Все их называют очень хорошими; но я признаюсь, что недавнее письмо ваше принесло мне более удовольствия, чем Гомер и Тасс. Забавность и живость, коими оно исполнено, подают мне надежду, что болезнь ваша никаких следствий иметь не будет и что вы очень легко более ста лет проживете.
Воспоминание ваше обо Мне всегда для Меня лестно и приятно; чувствования же Мои к вам пребудут навсегда непременны.
От Вольтера. 1777.
Вчерашний день получил я один из залогов Вашего безсмертия, Уложение Ваших законов на Немецком языке, коим Ваше Императорское Величество изволили меня наградить… оно будет переведено и на Китайский и на все вообще языки. Оно сделается всемирным Евангелием.
…Я бы желал, чтобы назначили награждение тому, кто выдумает лучший и вернейший способ прогнать скорейшим образом всех Турок в ту землю, откуда они пришли. Но я все думаю, что сия тайна предоставлена первейшей из всего человеческого рода Особе, которая Екатериною Второю именуется. Повергаюсь к стопам Ея, крича при последнем моем издыхании: Алла, Алла! ЕКАТЕРИНА, резул Алла!
На сем завершается цитирование, взятое автором романа из издания «Переписки» 1803 года, подаренного Иваном Протасовым Балахнинскому соковаренному заводчику Ивану Тимофеевичу:
«г— ну Самарину в день его Ангела 26 сентября 1834 года».
«Когда ты последний раз видел Вольтера?» — спросил Лесков. После паузы Земсков промолвил: «За день до его кончины, в мае 1778 года. Мне было тогда, как и тебе, тридцать четыре, а ему восемьдесят четыре. Не знаю, как тебе, но мне иногда казалось, что эти полвека не значат ничего, а в другой раз я начинал задыхаться от ужаса перед сим мафусаиловым возрастом.
Я прискакал тогда на тройке в Ферне, как всегда с посланием Екатерины. Возок был завален подарками из мастерских и складов петербургского Двора. Должен сказать, что к моим услугам чаще всего обращались после неурядиц с регулярными «эстафетами». В ту весну как раз где-то в Вене запропастился курьер по имени Пушкин. В прошлые годы также вызвали меня, когда на несколько недель запоздал поручик, князь Козловский, погибший потом в бою с турками. Видно, кто-то в почтовой экспедиции догадывался, что я всегда спешу вернуться и предстать с ответным посланием в собственные руки перед Государыней. Да, ей было в том году сорок девять лет, но чувство мое не слабело.
В Ферне мне сказали, что мэтра здесь нет, поелику тот со своей новой пьесой «Ирэн» пребывает сейчас в процессе триумфального возвращения
Я прискакал в Париж, но добраться до улицы Травестьер мне не удалось, поелику все близлежащие кварталы были запружены бесноватыми поклонниками Вольтера. «Вышел! Вышел! — вопили они. — Садится в карету! Ура Вольтеру! Слава великому человеку! Да здравствует свобода! Эскразе линфам!» В конце концов мне пришлось забраться на крышу возка, чтобы увидеть его с расстояния полутора сотен саженей. Он выглядывал из окна своей кареты, насильственно улыбался и был бледен до такой степени, что казалось, сейчас падет ниц. Мне захотелось, как тогда, в Копенгагене — помнишь? — разбросать толпу, броситься к нему и, как тогда, тем же макаром отвернуть от его сердца ту же самую обратную чернокровную жилу. Уверен, что сия процедура хотя бы на год продлила ему жизнь.
Увы, в тот вечер это было немыслимо. Толпа разорвала бы меня на куски. Я увидел, что вокруг кареты закрутилась какая-то буча. Толпа распрягала лошадей и сама впрягалась в постромки. Вокруг было море хохочущих морд и ревущих глоток. «Ура Вольтеру! Глуаралилюстр! Вперед, братва! На штурм Бастилии!» Клянусь тебе, я слышал этот призыв за одиннадцать лет до того, как сей штурм случился.
Только ночью мне удалось проникнуть в тот дом, где уложили Вольтера в постель. Лестницы и залы были заполнены светской толпой. Я объяснил, что прискакал от Екатерины, и меня провели к мадам Дени. Она рыдала. Кровать Вольтера была окружена светилами медицины. Ты знаешь, сколько раз он умирал даже на наших глазах, но на сей раз я сразу понял, что это конец. Он был без сознания. Последнее его откровение, которое донеслось до меня, было не чем иным, как клокотом мокроты, скопившейся в его гортани. Именно тогда я подумал, что в отставке займусь исследованием жидкостей и слизей».
Николай, по всей видимости, был глубоко угнетен рассказом, словно впервые слышал о кончине Вольтера. Петиметровские его усики казались сейчас глупой наклейкой на лице, исполненном мрака. Михаил с тревогой и грустью взирал теперь на «братского друга», как будто только что заметил в нем какую-то иную суть, столь отличную от прежней лихости, перемешанной с плутовством.
«Ты первым, Миша, принес это горе Государыне?»
«Нет, она уже знала. Голуби принесли».
«Знаешь, Мишка, я был тогда в Севастополе, мы воздвигали бастионы. Я напился с горя и пьяный там ходил среди руин Херсонеса. Что теперь остается, думал я. Мир без Вольтера — полнейший вздор, сплошная облискурация. Зачем мы строим сей град, к чему воевать султана, весь этот музульманский мрак, ежели погас наш свет? Скажи мне, а что испытала Она? Ведь всю свою жизнь полагала себя „одной из них“…»
«Коля, фемина сия отличалась практическим соображением. Конечно, была она готова к подобной вести: посмотри, много ли было вокруг персон, родившихся в веке семнадцатом? Но также она, владычица, понимала, что с уходом владыки уходит эпоха, а Вольтер был великим владыкой умов. Она рассуждала историческими понятиями. В то же время, ведомо мне по себе, все человеческие чувства были ей не вчуже. Думаю, что потерянность, каковую ты испытал в Херсонесе и каковая гналась за мной всю дорогу из Парижа домой, посетила и ее. Она подходила к окну и подолгу смотрела на поднимающуюся о ту пору Неву. Она ведь души не чаяла в Вольтере, обожала, например, его витиеватые любезности. Однакож и думала постоянно о разочарованиях просветительского века. В конце семидесятых разочарования сии постоянно терзали ея душу. В ту встречу на ужине, смешанном с завтраком, она мне сказала: „Ах, Миша, России еще целый век придется расхлебывать вольтерьянские вольности“. Знаешь ли, она вообще была глубоко разочарованной личностью. Младые воспарения „Наказа“ не воплотились в жизнь. Об отмене крепостного права не приходилось и мечтать. Утопия просвещенной монархии тонула в море жестокости. Исторические предчувствия терзали ее. Уже тогда она опасалась, что разрушение религии, учиненное энциклопедистами, приведет Францию к анархии и далее — к деспоту. Даже и нашу пугачевщину она связывала с поветрием безбожия».