Воля и власть
Шрифт:
Герсон приостановился, устремив на Григория Цамвлака свой строгий бестрепетный взгляд.
– Вы опоздали, друг мой! – прибавил он веско. – Опоздали не на два года, а на несколько веков! И ваш великий князь паки и паки прав, не желая терпеть далее схизму в своих владениях!
– Но Русь… – начал было Григорий.
– Это какая же Русь? Подчиненная татарской Орде? И она не сегодня-завтра примет истинную католическую веру! И все христиане вновь объединятся под знаком латинского креста!
Григорий поднялся. Здесь явно не стоило говорить о каппадокийцах, о тайне пресуществления, об опресноках [137] , индульгенциях, власти пап, о семи вселенских соборах и тем паче о том, что единой вселенской церковью является все-таки древняя, православная. Здесь не просто защищали свое, но свое считали единственно возможным, и даже единственно существующим.
137
…о
Побывал Григорий и у других католических иерархов, не добравшись только до императора Сигизмунда. Вечерами чехи всем синклитом утешали его, толкуя о том, что истинные события начнутся не тут, а инде, и отнюдь не по рекомендациям латинских епископов. Они еще не проявились, не начались!
И – как в воду глядели! Лютер [138] в конце столетия уже обдумывал свои вопросы к католической церкви, Англия готовилась отпасть от Рима, что и произошло тридцать лет спустя. А в самой Праге вскоре ратманов-католиков выкинули из окон ратуши, и начались славные Гуситские войны. Куда проще было разрешить чехам, раз уж так хотят, причащение из чаши, то есть под двумя видами, как на Руси, и не жечь Яна Гуса, ибо духовную идею материальными средствами не убьешь!
138
Л ю т е р М а р т и н (1483–1546) – глава бюргерской реформации в Германии, основатель немецкого протестантизма (лютеранства), он отвергал авторитет папских декретов и претензии духовников на господствующую роль в обществе, не считал, что церковь является необходимым посредником между человеком и Богом.
Да, Григорий Цамвлак выдержал почти год томительных и пустопорожних заседаний, многажды присутствовал на пирах, где были и запеченные в тесте окорока, и дичь, и рыба разных морей, и даже совсем уж непривычные русичам крабы и устрицы, и торты, покрытые золотом, и конфеты, и пироги, из которых вылетали живые голуби, пил дорогие испанские, итальянские и французские вина, ел мурен, угрей и еще каких-то рыб, напоминающих змей и видом, и скользкою кожей, только что без панцирной чешуи, печеных скворцов и павлинов, украшенных перьями. Всего хватало за столами, снедь для которых доставляли, выхвалы ради, светские и церковные князья… Все было, и все подавляло воображение, и во всем была такая полная уверенность в непогрешимости католицизма, что бедный Григорий и сам стал сомневаться – уцелеет ли освященное православие под этим торжествующим натиском Западной Европы?
– Сто пятьдесят тысяч гостей! – ужасался он. – Ну, а ежели эти сто пятьдесят, двести, триста тысяч обрушатся на бедную Русь? Неужели Витовт прав, а они все, ревнители православия, устарели, изнемогли и неправы?
Собор был закрыт 22 апреля 1418 года, а в сентябре, многажды застревая в пути, Григорий Цамвлак вернулся домой, по дороге побывав в Константинополе и встретившись с патриархом. Святейший разом успокоил Григория:
– Все, что они отважатся и обещают послать нам в помощь против турок или для того, чтобы захватить священный город Константина, – десять тысяч ратных! Турок с этими силами не остановить, а город, и захвативши, не удержать! Ежели бы Витовт захотел принять православие! И ты, сыне, служишь не тому делу, которое угодно Господу. Спасение истинного православия в том, чтобы литовско-русская митрополия была бы по-прежнему единой!
На другой год, в 1419-м, в Киеве начался мор, и зимою умер митрополит Григорий Цамвлак. На том и закончился раскол митрополии, ибо западные епархии вновь отошли под юрисдикцию Фотия.
Есть, однако, известия, что Цамвлак не умер, а тихо ушел на влахо-молдавскую епископию, возможно даже, распространив слух о своей смерти. Могло быть и так! Ибо этот человек, не раз проклинаемый Фотием, верил упорно и беззаветно, и уж ежели готов бы был взойти на костер, то уйти с митрополии ради восстановления единства восточно-православной церкви очень даже мог. Во всяком случае, невдолге Витовту пришлось вновь считаться с Фотием, и даже принимать его у себя в Смоленске, а задуманная мгновенная ликвидация православной церкви вновь отодвинулась в туманное «далеко» за горные вершины войн и кровавых религиозных споров, не угасших и на рубеже XXI столетия.
Да и не до религиозных споров было Витовту, ибо его беспокойный узник Свидригайло в год отъезда Цамвлака на Констанцский Собор был освобожден острожским князем Дашко Федоровичем и бежал в Угры, то есть следовало начинать все сызнова, вызывать и принимать Свидригайлу, ладить и заигрывать с ним…
Дашко послал
На Москве тем часом творилась привычная неподобь: Данило и Иван Борисовичи бежали с Москвы, в Новгороде восстала междоусобная брань, опять начинались какие-то коловращения в Орде… И рос сын, Василий. И Василий Дмитрич начинал медленно приходить в себя, раздавленный давешнею смертью старшего сына Ивана.
Жизнь шла своими капризно-непонятными извивами, законы которых мудрецы начинают вызнавать, когда уже все окончило, и настоящее стало прошлым.
Волю Божию человеку понять не дано!
Глава 48
Из Двинского похода вятчане возвращались победителями. Волокли, что поценнее – дорогую округу, серебро, ковань, оружие, полон. Нахватанных баб и девок продавали в Хлынове низовским купцам. Рекой лились пиво и брага, пьяные станичники затевали короткие драки и подчас, пустив кровушку, сидели потом в обнимку, доругивались и лобызались, наливаясь хмелем до потери разума. Власти не было никакой. Рассохин с Жадовским, сами пьяные, кое-как переговаривали с посланцами князя Юрия. Ту часть добычи, что полагалась московитам, пришлось выделить безо спору, но только потому, что между пьяной бражкой, заполнившей Хлынов, единственную еще боеспособную силу составляли московиты. И не в редкость было видеть, как какой-нибудь ватажник с тупым, бычьим упорством вывертывал из рук московских сборщиков большое серебряное блюдо, захваченное в боярском дому (и как попало оно, это блюдо, в толстощеких амурах и прихотливом чеканном узоре из листьев аканта и виноградных гроздей на Двину, в Колмогоры, – неведомо), цеплялся за него, от ярости белея взглядом, расшвыривая московскую мразь, и тут же валился, в усмерть упившийся, в лужу блевотины, и засыпал, а слегка помятые московские ратники, переглянувшись и ткнув ватажника пару раз сапогами под бок, забирали блюдо и несли на воеводский двор, где всю нынешнюю добычу принимали по весу, не как произведения искусства, а как весовое серебро и, приняв, взвесив, свертывали серебряное чудо в твердую металлическую трубу и совали в очередной кожаный кошель. Князь Юрий требовал строго, и Глеб Семенович, кряжистый, плечистый, с толстой шеей и красным невыразительным лицом, торопился исполнить князев наказ. Велено было брать только серебро и меха, остальное обращая в звонкий металл. Юрий замысливал возводить каменный храм в Троицкой пустыни, и серебра требовалось немало.
Полон булгарским гостям боярин продавал сам. Вертел постанывающих, многажды понасиленных баб так и сяк, орал: «Да ты погляди, какая жопа! Ноги какие, погляди! И зубы все целы! Ты в Кафе за такую кралю целый кошель кораблеников возьмешь!»
– До Кафы, бачка, еще добратьце надоть! – тонким голосом, улыбаясь так, что глаза почти прятались в хитрых щелках, вещал купец, и качал головою: – Ай, ай!
– Ну, не хошь, другой кто возьмет! Еще пожалеешь! – Глеб Семеныч решительно бросал женку обратно, в толпу рабынь, отворачиваясь от покупщика.
– Ай, ай, бачка! Нельзя так! Скажи цену, истинную цену скажи! – возражал булгарин. Начинался торг.
Бабы, голодные, немытые, которым уже стало все равно, лишь бы куда-нибудь, лишь к кому-нибудь, лишь бы не стоять на стыдном базаре, где тебе каждый задирает подол, и любой пьяный ватажник может рубануть, отделяя голову от тела, просто так, потехи и пьяной удали ради! В серо-голубых глазах, светлых, промытых несказанной красою северных небес – редкие слезы. Что будет там, впереди? Бают, жара там и холод зимой, а еще есть южное море, по которому приплывают гости из западных земель. Пройдут года, у колен появятся, цепляясь за шальвары, черномазые дети иной орды, иной земли. Станешь забывать родную речь, станешь собирать оливки и виноград, и лишь накатит глухое отчаяние: так бы и повесилась на пороге чужого дома, где ты для всех – не человек, не женка даже, а рабыня, обязанная трудиться день за днем, ночами принимая в постель господина – татарина ли, жирного носатого грека али мосластого фрязина, который, слезши с тебя, через минуту забудет, с кем из рабынь поимел дело… Редко какая русская рабыня найдет мужа и обеспеченный дом, где станет хозяйкой и госпожой.