Вопросы жизни Дневник старого врача
Шрифт:
Впоследствии почуялись и в 10–м нумере веяния другого времени; послышались чаще имена Шеллинга, Гегеля, Окена. При ежедневном посещении университетских лекций и 10–го нумера все мое мировоззрение очень скоро изменилось; но не столько от лекций остеологии Терновского [128] (в первый год Лодера не слушали) и физиологии Мухина, сколько именно от образовательного влияния 10–го нумера.
На первых же порах, после вступления моего в университет, 10–й нумер снабдил меня костями и гербарием; кости конечностей, несколько ребер и позвонков были, по всем вероятиям, краденые из анатомического театра от скелетов, что доказывали проверченные на них дыры, а кости черепа, отличавшиеся белизною, были, верно, украдены у Лодера,
128
Общие задачи университетской науке при Голицыне ставились в форме требования, чтобы профессора медицинского факультета «принимали все возможные меры, дабы отвратить то ослепление, которому многие из знатнейших медиков подвергались от удивления превосходству органов и законов животного тела нашего, впадая в гибельный материализм». Во избежание этого профессор анатомии должен был «находить в строении человеческого тела премудрость Творца, создавшего человека по образу и подобию своему». От цензуры требовалось, чтобы она рассматривала медицинские учебники в отношении нравственном: «когда науки математические и даже география несут часто на себе отпечаток неверия, могут ли не подлежать строжайшему надзору творения медицинские, в коих рассуждения о действиях души на органы телесные и о возбуждении в теле различных страстей подают обильные способы к утверждению материализма самым косвенным и тонким образом?» В связи с такой установкой М.Л.Магницкий, ближайший помощник Голицына, поднял вопрос об отказе от «мерзкого и богопротивного употребления человека, созданного по образу и подобию Творца, на анатомические препараты». В высших медицинских школах стали преподавать анатомию без трупов, иллюстрируя учение о мышцах на платках. Развивая это «благочестивое» начинание, непосредственно подчиненные Магницкому казанские профессора «решили предать земле весь анатомический кабинет с подобающей почестью; вследствие сего, рассказывает современник, заказаны были гробы, в них поместили все препараты, сухие и в спирте, и после панихиды, в параде, с процессией, понесли на кладбище».
Когда я привез кулек с костями домой, то мои домашние не без душевной тревоги смотрели, как я опоражнивал кулек и раскладывал драгоценный подарок 10–го нумера по ящикам пустого комода, а моя нянюшка, Катерина Михайловна, случайно пришедшая в это время к нам в гости, увидев у меня человеческие кости, прослезилась почему — то, и когда я стал ей демонстрировать, очень развязно поворачивая в руках лобную кость, бугры, венечный шов и надбровные дуги, то она только качала головою и приговаривала: «Господи, Боже мой, какой ты вышел у меня бесстрашник!»
Что касается до приобретения гербария, то оно не обошлось мне даром. Надо знать, что это был действительно замечательный для того времени травник, хотя Москва и могла считаться истинным отечеством травников всякого рода, только не ботанических, а ерофеечевых; гербарий же 10–го нумера был, очевидно, не соотечественный. Вероятно, его составлял какой — нибудь ученый аптекарь, немец; он собрал около 500 медицинских растений, прекрасно засушил, наклеил каждое на лист бумаги, определил по Линнею и каждый лист с растением вложил в лист пропускной бумаги. Чисто, аккуратно, красиво. Когда студент 10–го нумера Лобачевский показал мне в первый раз это, принадлежавшее ему сокровище, я так и ахнул от восхищения. Лобачевский предложил мне купить эту, по моим тогдашним понятиям, драгоценную вещь за 10 рублей, разумеется, ассигнациями, и сверх того привезти ему еще на память шелковый шнурок для часов, вязанный сестрою; Лобачевский был galant homme (Изящный молодой человек (франц.)) и где — то видел моих сестер. Я, не возражая, не торгуясь, вне себя от радости приобретения, попросил тотчас же уложить гербарий в какой — то старый лубочный ящик; старый Яков связал ящик веревкою, стащил вниз и положил в сани к извозчику.
В мечтах, наслаждаясь рассматриванием гербария, я и не заметил, как доехал до дому; тут только взяло меня раздумье: а что, как мне денег — то не дадут, что тогда? Да не может быть! — Ну, а если?… Ах, Боже
— Прасковья! Прасковья! Ульяна! Да подите сюда, помогите вытащить ящик из саней!
Тащат. Вхожу в комнаты уже ни жив, ни мертв от волнения.
— Что это такое? — спрашивают сестры.
— Да это гербарий.
— Что такое гербарий?
— Ботаника.
— Да ведь у тебя есть уже ботаника.
— Какая?
— Да разве ты не помнишь, сколько сушил разных цветов?
— Ах, это совсем не то; это настоящий, как есть ботанический гер
барий, и все медицинские растения. Просто чудо, драгоценнейшая вещь, редкость!
— Да откуда же ты достал?
А я между тем распаковываю ящик, вынимаю пачки пропускной бумаги.
— А вот смотрите — ка сначала, каково, а? Вот смотрите — ка Atropa Belladonna, нездешняя, у нас не растет. Это — красавица, яд страшный; а вот это растет и у нас, видите: Hyoscyamus niger. L.; это значит Линней, по Линнею — белена. Что? Каково?
— Кто же тебе подарил?
— Вот тебе раз: подарил! Прошу покорно! Да где найдешь таких благодетелей, чтобы все дарили вам? Я купил.
— Купил! А деньги где?
— Буду просить.
А о шнурке я ни гу — гу.
Начинаются переговоры и пересуды. Мать узнает и называет мою покупку самоуправством, легкомыслием, расточительностию; угрожает, что отец не даст денег. Я — в слезы, ухожу к себе, ложусь в постель и плачу навзрыд, — и так на целый вечер, нейду ни к чаю, ни к ужину; приходят сестры, уговаривают, утешают. Я угрожаю, что останусь дома и не буду ходить на лекции. Обещают, во что бы то ни стало достать к завтрашнему дню 10 рублей. А про шнурок я все — таки ни гу — гу. Так благодаря ходатайству сестер дело и уладилось. Я принес Лобачевскому на другой день 10 рублей, а про шнурок что — то сболтнул, не помню; только Лобачевский его никогда не получал, хотя при каждом удобном случае и напоминал мне о моем обещании; а я в досаде на свою легкомысленность посылал Лобачевского внутренне ко всем чертям.
С этих пор гербарий доставлял мне долго, долго неописанное удовольствие; я перебирал его постоянно, и, не зная ботаники, заучил на память наружный вид многих, особливо медицинских растений; летом ботанические экскурсии были моим главным наслаждением, и я непременно сделался бы порядочным ботаником, если бы нашел какого — нибудь знающего руководителя; но такого не оказалось, и мой драгоценный гербарий, увеличенный мною и долго забавлявший меня, сделался потом снедью моли и мышей; однако же, целых 16 лет он просуществовал, сберегаемый без меня матушкою, пока она решилась подарить его какому — то молодому студентику.
Кроме костей и гербария, я принес еще домой из 10–го нумера и мое новое мировоззрение, удивив и опечалив этим не мало мою благочестивую и богомольную матушку. В церковь к заутреням и даже всенощным я продолжал еще ходить, соблюдал посты и все обряды, но при каждом случае, когда заходила речь с матерью и домашними о святости внешнего богопочитания, о Страшном суде, муках в будущей жизни и т. п., я сильно протестовал, глумился над повествованиями из Четьи — Минеи о дьяволе и его проказах и пр.
— Да рассудите, сделайте милость, маменька, сами, — доказывал я логически, — как же это может быть? Ведь Бог, вы знаете, всеведущ,
всевидящ, правосуден, милосерд; поэтому Он знал, наверное, что мы будем злы, и все — таки накажет нас потом за то, что мы были злы, где же тут справедливость и милосердие?
— Да ведь тебе Бог дал волю; выбирай, не делай зла.
— А, позвольте, к чему же мне эта воля, когда Богу заранее было известно, — ведь Он всеведущ, — что я согрешу и буду грешником?
Так резонировал я с моею старушкою (тогда она не была еще так стара), и замечу кстати, что этим же самым пошленьким резонерством я затыкал не однажды рот православным догматикам из семинаристов.
Я помню, что с старым товарищем по профессорскому институту (он был годами 20–ю старше меня) я целые часы, ночью, болтал на эту тему. И ни ему, ни мне не приходило в башку, что ни о всеведении, ни о правосудии, ни о милосердии творческом нам не суждено знать, и не нам, не нашему человеческому уму судить о свойствах абсолюта.