Вопросы жизни Дневник старого врача
Шрифт:
Погиб от преступной руки самодержавный государь на улице, охраняемый стражею, окруженный толпою народа. Беспристрастная история оценит вполне его заслуги пред Россиею; они были необыкновенные, вековые. И сам цареубийца (если он был не подлый раб и наемник) пред судом своей совести будет оправдываться разве тем только, что государь не делал то, что он сделал для России так, как бы это надо было сделать по мнению единомышленников самого убийцы.
Но венка бессмертия убийство не сорвет с головы Александра II — го. Это должны признать и самые злейшие его враги, если в них осталась хотя одна тень беспристрастия и любви к правде.
Кого же из мыслящих и любящих истину людей не заставит
Причина, верно, не одна; как всегда, причину важных событий нужно искать в совпадении различных обстоятельств; они, как рассеянные лучи теплоты, собираются каким — то зажигательным стеклом в фокусе и устремляются на одну предназначенную точку.
Посмотрю с самого начала как мне, незнакомому ни с государственною, ни с закулисною стороною современной жизни, представляется весь ход событий с того, именно, момента, когда новый государь делает первый крупный шаг на пути прогресса.
Но когда речь идет о личном, более или менее субъективном взгляде на дело, то прежде всего нужно уяснить себе, каков глаз, которым смотришь.
Я вот уже смотрю на четвертое царствование. На первое я смотрел детскими глазами и видел только окончание его университетским под
ростком; второе пришлось мне созерцать и юношею и возмужалым человеком, в самом цвете лет; третье застало меня уже отцом подрастающих детей, уже многое испытавшим, но еще готовым на борьбу и новую жизнь; наконец, четвертое я встречаю одряхлевшим, но не отжившим нравственно стариком. Итак, я обращаю мой старческий взгляд назад, на то, что я видел и что мне казалось в самую пору моей умственной зрелости.
Что вызвало эманципацию крестьян в России, как начало начал нашего прогресса, а вместе с тем и всех современных событий? После печальных дней севастопольского погрома весть об эманципации была первою зарею новой эры и вот потрясающее событие 1–го марта 1881 года может считаться финалом 20–летнего спектакля, разыгрывавшегося пред нашими глазами; спектакль, конечно, не одноактный, но надо молиться и надеяться, что финалы других актов будут более во вкусе честных и здравомыслящих сынов России!
Я был в то время попечителем Одесского учебного округа, когда первая весть об эманципации доставлена была туда брюссельскою газетою «Independance Belge». Студенты лицея достали где — то нумер этой газеты, прочли новость и тотчас же несколько из них отправились в гостиницу пить вино за здоровье государя и крестьян. Жандармский генерал Черкесов тотчас же донес о происшествии в Петербург и сообщил мне о случившемся; а я знал это уже прежде от самих студентов и не находил в этом ничего худого; узнав однако же, что Черкесов писал в Петербург, принужден был известить министра Норова о происшедшем с моим оправдательным комментарием. К счастью, генерал — губернатор Строганов посмотрел неожиданно для меня, как — то слегка на происшествие, может быть и потому, что Черкесов, которого он не жаловал, слишком поторопился без него с доносом.
«Одесский вестник» того времени был передан генерал — губернатором через меня лицею. Я поручил редакцию профессорам] Богдановс — кому и Георгиевскому, и, когда в столичных периодических изданиях начали появляться статейки, затрагивавшие крестьянский вопрос, то и редакция «Одесского вестника» издалека коснулась этого горючего материала. Боже мой, поднялась какая тревога!
Несмотря на самые глухие, самые неопределенные намеки о некоторых выгодах улучшения крепостного быта (как называли тогда официально предстоящую эманципацию), полетели на меня в
В Киеве, куда я перешел попечителем из Одессы, другая история: там польские помещики жаловались на студентов, своих соплеменников, за их сближение с народом, на хохломанов, подстрекающих народ против панов.
Киевский генерал — губернатор Васильчиков сообщил мне, что один богатый польский помещик (Киевской губернии) — отец — донес ему на своих сыновей за их сближение с крестьянами. А в то же время «Колокол» Герцена звонил во всю ивановскую; запрещенный до того, что цензура не пропускала даже его имени, он читался всеми, не исключая и учеников гимназий, нарасхват; как утаить от детей, что занимало так сильно их отцов и старших братьев!!
Еду в Петербург, призванный на съезд попечителей 1860 г.; глазам и ушам не верю, что вижу и слышу. В Твери, где я остановился по делам моего тверского имения, я нашел вечером у предводителя дворянства собрание дворян человек 50 и более, и что там говорилось почти публично, и в каких выражениях проявлялось недовольство, этого я никогда не забуду; и за что же? Это были не крепостники, а прогрессисты, недовольные прогрессом и называвшие его анархиею.
Приезжаю в самый Петербург. Еще хуже: недовольство еще ярче. Тут является ко мне один из соседей по тверскому имению, застает у меня Н.Х.Бунге, назначенного тогда в ректоры киевского университета и участвовавшего в редакционной комиссии. Я не знал, куда деваться, когда помещик напал на члена ненавистной ему комиссии. «Вы хотите крови! — восклицал он, — она польется реками!» и т. п.
Но это был, по крайней мере, крепостник и потому недовольный ex officio (По обязанности (лат.)). Вечером в тот же день приходит ко мне доктор Шульц, имевший вход в банкирские дома, знакомый коротко со многими художниками, вообще, человек довольно сметливый. «Ну, — говорит он мне, — все уверены, что в России должна быть революция; при этом государе, опытные люди полагают, она еще не вспыхнет, но после него непременно». — «Полноте, любезный, молоть чепуху», — отвечаю я. — «Поживите в Петербурге; так увидите сами, какая перемена вышла в 4 года (я выехал из С. — Петербурга, собственно, в 1857 г.)!» — были последние слова Шульца.
И, прожив недели три в Петербурге, действительно было чему удивляться: распущенности ли с одной стороны, или безалаберности с другой; то слышались довольно громко, почти публично, самые ярокрас — ные бредни и вызовы, то запрещались весьма скромные журнальные статьи. Вообще, предшествовавшее непосредственно эманципации время оставило у меня впечатление чего — то смутного, неопределенного, недозволявшего понять, должно ли радоваться тому, что предстоит, или только рукою махнуть.
Все это я привожу себе на память в доказательство того, что общественное мнение сильно расшевелилось вопросом об эманципации, но из этого, конечно, не следует, что вопрос был расшевелен общественным мнением. Он был поднят, несомненно, сверху. Причин к тому, как все мы знаем, было не мало в то время.