Вор
Шрифт:
…Старый слесарь собирался ложиться, когда к нему постучали. Митьку он не вдруг признал в потемках сеней — лишь когда тот стал знакомить его с сестрой. У Тани немножко посветлело на душе при мысли, что хоть кому-то на свете посещение брата может доставить такую радость. Держа Митьку за плечо, благушинский мастер тряс его и вглядывался из-под тяжких бровей, одаривая отеческой лаской.
— Ничего, хожу пока, Пчхов, не сбылись еще твои пророчества. Кто у тебя там? — Он встревоженно кивнул на соседнюю каморку за китайчатой занавеской, откуда послышалась мужская, сквозь сон, бормотня.
— Племянничка из деревни бог послал, — неохотпо пояснил Пчхов. — Нагулялся, спит.
Так они искали друг в друге перемен, находили и великодушно замалчивали их. Пчховский
Митина улыбка означала: «Не сердись, старый, — твой я, твой накрепко!» Прежде чем уйти за занавеску, под бок к храпевшему племяннику, Пчхов указал гостю на неостывший чайник, на шкафчик с посудой и запасом насущной еды. Угадав Митькину потребность остаться наедине с сестрой, он не навязывался третьим в разговор, и скоро его не стало, — только побурчал спросонья потревоженный племянник.
— Ведь я, когда из дому сбежала, первое время как… ну, знаешь, как собака жила. А может, и похуже! — шепотом начала рассказывать сестра, когда два ровных дыханья из каморки возвестили о глубоком сне хозяев, — Про первый год и рассказывать страшно: шарманщик меня у помойки подобрал, ломаться обучал… видал небось уличных акробатов, которые на ковриках, посреди двора, за пятачки? А мне уже двенадцатый годок шел, поздновато. Вот ты спросил меня в прошлый раз, с чего мне в жизни так весело, все улыбаюсь я… А это я в ту пору улыбаться научилась, нам без этого просто никуда! — Ее глаза сверкнули зло и сильно, а Митька бережно погладил ее руку, в кулачок сжавшуюся на столе. — У шарманщика еще попугай был, клювом счастье на базарах и народных гуляньях вытягивал. Уж старый, непонятливый, плохо соображал, что от него требуют, но птицу бить опасно было, а человека можно… только на мне душу и отводил. Меня много били, Митя!
— Больно было?
— Обидно и больно. Он был плохой человек… не хочу про него рассказывать, противно. Попугай сдох у него однажды, он и напился, да ночью раз… словом, поминки! Ну, стегнула я его по глазам чем пришлось да прямо в окно головой, как в прорубь. — Она недосказала, ощутив быстрый и гневный трепет Митькиной руки. — Две ночи по лесу скиталась, все костер какой-то видела, видно с голоду. Бреду, спотыкаюсь, и костер чуть справа идет. Не знаю, кто кого вел те две ночи, а только пришли мы к нынешней моей работе. Третью ночь под фургоном спала: бродячий цирк… никогда не видал ты? Там они все вместе жили, люди и звери. Клоуну одному фамилья была Пёгель, но все его звали просто Пугль. Он утром спустился умыться и увидел меня… — Митьке показалось, что Таня чуть заметно кивнула воспоминанью, словно приветствуя свою судьбу; решительно она гордилась своим неприютным детством. — «Как тебя зовут, девошка?»
А я смеюсь, голодная, и солнце такое, с морозцем, прямо в глаза мне бьет. «Матрешкой», — отвечаю. «О, у меня тоже Матрешек был, лошадь. Он меня кидал на песок. Видишь, оба колени испорчены…» — и показал себе на кривые ноги. — Таня пощурила потемневшие глаза в освещенный угол конурки, где из-под занавески выглядывали понурые пчховские сапоги. — С этим самым Пуглем я и связалась на всю жизнь. Мы и теперь вместе живем…
— Живешь с ним? — с грубой прямотой своей среды переспросил брат и опустил глаза от жалости к сестре.
— Нет, ты не понял меня, он совсем старик… давно сошел с арены. Хуже нет для циркача, когда хлопают от жалости. Когда я выросла, то забрала его к себе, он и приготовил меня для цирка. Вначале я по старой памяти репетировала каучук, Пугль уговорил меня пойти на воздух. И вот, помнится, у Джованни, в Уральске, меня как бы опалил первый огонь успеха…
Заново переживая лишенья детских лет, она бегло передала и жалостную историю Пугля, наставника в ее ремесле.
Крохотного роста, давно обруселый немец, неизменно вызывавший взрывы зрительного восхищения своею бесконечно сердитой внешностью, он в частной жизни отличался рыцарским, старомодно-обидчивым, потому что исключительной доброты, сердцем. И, кроме того, обладал поистине феерической, будто нарочно для Фирсова придуманной
Неизвестно, что там случилось однажды, но только среди номера мотыльки полетели в молчащую под ними бездну… Фирсов перечислял в подробностях обстоятельства цирковой паники, — как всхлипывали женщины на галерке и растерянная униформа стояла вокруг, не смея прикоснуться к упавшим, и как все висел под куполом отец, страшась понять наступившую легкость, и как классический негодяй — директор цирка, дрессировщик лошадей и соперник Пугля по давней любовной истории, сказал ему потом, простегивая хлыстом песок: «Балаганщик, ты потерпел фиаско!»
Маленькие партнеры Пугля не вернулись на арену через положенные шесть недель, как когда-то не вернулась их мать. Потеря эта непоправимо отразилась на мастерстве и положении артиста, — хотя в провинциальном цирке желательно уметь все, быстро одрябшее от запоя тело утратило способность даже к фликфляку. Дьявольское, черное с красным трико Пугль сменил на просторный клоунский пиджак и великанские баретки, перейдя на роль коверного, то есть состоящего неотлучно при ковре и цепью потешных выходок объединяющего отдельные номера программы. Он не проявил особой даровитости на смешную выдумку, однако природный, без натуги акцент в сочетании с трагической маской неизменно имели поразительный успех у зрителя. Столичные ценители называли Пугля новатором жанра, и, по слухам, где-то по этому поводу была даже написана обширная статья, к сожалению так и не появившаяся в печати. Тут уж сочинитель Фирсов переходил к явно недозволенным приемам повествования, однако, учитывая возможное сопротивление читателя, сам же указывал в одном лирическом отступлении, что после двух сразу ожесточенных войн только посредством особо чувствительных мест или исключительных ситуаций может автор пробиться к сердцу читателя.
В эту пору одиночества судьба и подкинула Таню под фургон Пугля… Терпеливо и вполне беспощадно он обучал ее ремеслу, ведя от простейших акробатических приемов на верхние ступени циркового мастерства. И Таня действительно пошла на воздух, как говорят циркачи, и еще подростком делала штейн-трапецию, кордеволан и воздушный акт на уровне отечественных знаменитостей. В семнадцать лет она со сжавшимся сердцем по новому увидела с высоты, залитый светом цирк, причем всеобщее вниманье, восхищение и страхи были устремлены к ней одной. Загремела похрамывающая пожарная музыка, и все исчезло, кроме нее самой и летающей под ней веревки.
На афишу дебюта Цугль подарил ей имя покойной жены, прославленной прыгуньи Геллы Вельтон, и Таня не уронила его, а, напротив, вторично вознесла и прославила под куполами цирков Джованни, Беккера, у самого Труцци, наконец. Со временем ее коронным номером стал штрабат; этот вид циркового упражнения считался устарелым, но Пугль усложнил его головоломными подробностями, а безыскусственная Танина грация спаяла их в сплошное торжество молодого отважного тела. В двадцать три года ее имя, заключенное в рамках черной петли, ставилось на афишу без объяснительных примечаний, зрители попроще принимали ее номер за привозной из-за рраницы аттракцион. Ее ловкость возвысилась до смертельной дерзости, придававшей штрабату в ее исполнении жестокое и грозное изящество. — И не страшно тебе, Танька?