Вор
Шрифт:
Продрогшая, она с крыльца воротилась к отцу за новостями и спугнула от окна не по времени веселых женихов. Начальник Соколовский с красивой черной повязкой через висок бросился было придвигать для девушки кресло к топившейся печке.
— Уйди, кобель… кобель недострелянный! — вяло сказала та, вполоборота глядя ему в ноги.
Ей стало одиноко и пусто, зиму она переносила, как изнурительную болезнь. По пришествии весны в воздухе рановато и непонятно запахло как бы лесною гарью, а Маше казалось, что это безвыходный чадный пламень испепеляет ее изнутри. Ее все время тянуло из дому — пройти насквозь окрестные деревни, вглядеться в привычные вещи, которых не замечала раньше. Еще больше хотелось ей в ту пору встретиться с Митей и обсудить назревавшие недоуменья, но одна только во всем мире милосердная, почти ручная пичуга навещала ее гостеприимный подоконник. Примечательно, однако, что в этот самый месяц Митю Векшина, проездом что
В летнее время Маше не сиделось дома из-за множества чудесных мест в роговских окрестностях, — больше всего нравилось слушать тишину в кудемском сосняке на гигантских оползающих корнях у реки, свесив ноги над пропастью. Но в ту пору стояла ранняя весна, и зыбучие вешние грязи, на которых неизменно бился с подводой какой-нибудь дальний мужик, естественно, ограничивали предел ее прогулок. Тем более остается тайной, зачем ее понесло тем роковым холодным вечерком в непролазную глушь, куда, кажется, ни грибник, ни ружейный охотник не забредали от века.
К тому же девушке пришлось провести там не меньше часа во исполнение ее безумной прихоти, иначе трудно допустить такое чрезвычайное, по времени и месту, совпаденье. Внезапно на берег к ней вышел Агейка и взял ее. Без крика, напрасного в такой пустыне, она кусала ему лицо и руки, он осилил. Потом Маша тихонько плакала, по детски растирая слезы кулаком, а куривший рядом Агейка сплевывал в реку и отрывочно делился с жертвой своими житейскими обстоятельствами, — видно, за неимением других собеседников, кроме лесного зверя да вот растерзанной Маши. Только омут оставался гордой девушке, и как раз в заводи внизу услужливо злобилась крутая апрельская вода, так что ничего не стоило Маше соскользнуть в ледяной кипяток… но это всегда оставалось в ее распоряжении, а до того захотелось теперь самой совершить некоторые поступки, чтобы не слишком походила история ее на рядовую мушиную судьбу. Когда Агейка предложил Маше совместную жизнь, она пошла за ним; правда, в то время он не был тем, чем стал впоследствии, еще не растратил до последней трусости своей бешеной и подлой отваги; значит, имелась в его характере какая-то достойная Машиной жалости черточка, сознательно не показанная Фирсовым — чтобы не обелять уж любого злодейства!.. В ночь Машина бегства сгорела доломановская баня: маленький свадебный подарок влюбленного Агейки.
…Теперь все это отодвигается далеко назад. В молчании и с переплетшимися руками сидят брат и сестра. Им очень хочется понять, как же в ясной логической цепи людского поведения внезапно возникают преступление и ошибка.
— Именно целая биография ее жизнь, — настойчиво, все в том же своем толковании повторил Митька полюбившееся ему слово. — И никто не знает, что навсегда связало Машу с Агеем. Плохо ей с ним, а молчит, гордая. Как говорится, сыграла в темную и недобрала очка!
— Он еще жив, этот Агей? — с содроганием спросила Таня.
И, сам бесстрашный человек, Митька с опаской оглядел пчховские стены. Он ответил, только убедясь, что никто не подслушивает их:
— Видать, сама смерть им брезгует. А где-то на Урале, сказывали, уж песня про него сложена каторжная. Да ведь что, слезами народными эти песни про нашего брата пишутся! — И вдруг просительно сжал слегка обвядшую руку сестры. — Но ты верь мне, богом прошу тебя, уж я-то непременно выкручусь!
Сестра кротко смотрит в посветлевшее пчховское оконце. Лампа тухнет, потому что иссякла ее керосиновая пища; из угла по слоистой табачной духоте плывет густой Николкин храп… Потом, повинуясь своей тоске, Таня с бесконечной жалостью заглядывает брату в лицо.
— А сам ты… убивал, Митя?
С опущенными глазами, движеньем досады гася папиросу в пальцах, Митька отрицательно качнул головой.
XIII
Прежде чем приступить к начертанию первой ключевой фразы в своем сочинении, Фирсов стремительно носился по благупшнским людям, уплотняя их судьбы в живые узлы, пока не запульсирует единое сердцебиенье, — прищуренным глазком, по-плотницки, выверяя прямизну задуманного действа. Нисколько не дорожа столь невещественными ценностями, жильцы сорок шестой квартиры почти не таились от него и все, кроме Митьки, охотно доверялись сочинителю, почитая за блажного, чего тот благоразумно и не опровергал. Прежде всего он обратил творческое внимание на Зинку Балуеву, едва разгадал, какие мечтанья волновали ее пышную грудь. Имея дозволение забегать запросто, Фирсов неоднократно заставал Зинку за вышиваньем мужской рубашки, а малолетняя Зинкина дочка сидела рядом, понятливо созерцая
— Как поживают обе милые дамы, большая и маленькая? — вкрадчиво начинал Фирсов и сразу переходил на иносказательную речь, чтобы затруднить понимание ребенка. — Как они развиваются, ваши кроткие цветочки… и уж не появились ли на них лапки с коготками, чтобы прочнее пленить сердце неведомого избранника?
— Вот ты образованный… так ответь мне по всей науке, — шумно вздыхала Зинка, заставляя шевелиться листки фирсовской записной книжки. — Объясни мне, Федор Федорович, людское сердце может ли лопнуть от любви?
Тот бросал демисезон на спинку стула, многозначительно посмеивался, щелкая портсигаром.
— Вполне, дорогая, потому что миром движет любовь. Горы и тайны лопаются по швам, награждая жадное человеческое вторжение. Звезда рыщет в небе, жаждая соединиться с себе подобной и новый породить пламень в пустоте… и ничего, что сердце наше такое маленькое! — И, отшучиваясь, незаметно выкрамсывал наиболее лакомые куски из переживаний собеседницы.
В этой комнате долго трудиться над кладом сочинителю не пришлось: скоро в слезах, как на исповеди, Зинка покаялась его записной книжке в своей безответной любви; ученый брат ее, Матвей, проживавший за ширмой, осуждающе прохохотал все полчаса ее признаний. Этот вполне скептический человек, так как специальностью его являлась материальная подоплека человеческого существования, кроме того студент и сотрудник учреждения, коего и сокращенное название занимало целую строку, ходил в косматой бурке, наследии фронта, и во всем, до блеклой переутомленности в лице, являлся полной противоположностью Зинке. Недаром со стен их комнаты переглядывались из угла в угол чудотворец Николай и вождь пролетариата Ленин; первый все грозил, а второй молчал и щурился.
Частенько, в отсутствие хозяйки, сидя с Матвеем на подоконнике и лаская взглядом тихую Зинкину девочку, игравшую со стулом в лошадки, Фирсов закидывал и Матвея каверзными сомнениями об очередных событиях, с возрастающей силой потрясавших страну, причем вроде не объяснением их интересовался, так как сам варился в них, а скорее личностью объяснителя. Матвеевы глаза и щеки лихорадочно возгорались, но как только начинало жечь, Фирсов под благовидным предлогом исчезал к новоприезжему жильцу из третьей направо по коридору комнаты. Там помещался теперь тишайший из евреев — Минус; вечерами он играл в кино на флейте, а большую часть дня, за отсутствием родни и знакомых, неслышно проводил дома, — одна лишь флейта глухо плакалась о скорбях этого длинного и тощего человека с самым вопросительным лицом на свете. Познакомясь с ним по пустякам, Фирсов всякий раз почитал долгом посидеть у него минуточек шесть в полуосвещенном уголку, за комодом. Некоторая любопытнейшая, хотя так и не написанная часть повести была обдумана именно здесь, под меланхолическое бульканье Минусовой флейты.
Стоя с нею у окна, Минус глядел вниз на улицу, беззвучно проползавшую из никуда и в никуда, и близоруко улыбался, то ли мыслям своим, то ли пальцам. Фир-сов почти не говорил с ним, только слушал с закрытыми глазами, и всегда ему представлялось, будто разумными словами уговаривают бабочку не биться о безнадежно толстое, хотя такое светопроницаемое стекло. Через эти тягучие звуки пытался Фирсов вникнуть в Минуса и загадку его печали.
— Пожалуй, вы и правы, Минус… пожалуй, и правы, что все кругом одно лишь повторенье, именно суетное чередованье радости и боли! — недвижными губами диктовал Фирсов своему карандашу, прогрызавшему бумагу на его колене, — но ведь это только бессмертным виден ржавый станок вечности, равнодушно штампующий детскую песенку, любовное забытье или, скажем, разочарованье гения! Что из того, что из того? Для нас-то оно творится всего по разу, и потому всегда с пленительною новизной. Конечно, мы моложе, мы еще не успели наплакать столько у своей стены, как Иеремия, но все равно, все равно… не люблю этих мертвых каменных книг, объединяющих весь опыт человеческого бытия, потому что намять всегда хранит только пепел. Вино мудрости, происходящей от долголетия, вкусом всегда немножко смахивает на уксус… разве не правда? — Приблизительно этими мыслями тормошил Минуса сочинитель, но тот не отвечал, только палец больнее бился о клавишу.
Лучший из худших
1. Лучший из худших
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рейтинг книги
Вечный. Книга III
3. Вечный
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
рейтинг книги
Возлюби болезнь свою
Научно-образовательная:
психология
рейтинг книги
