Ворошиловский стрелок (Будет немножко больно, Женщина по средам)
Шрифт:
И вдруг остановился.
У подъезда, у того самого, проклятого подъезда, он увидел роскошное, сверкающее на солнце создание — темно-вишневый «Опель». Вокруг машины, казалось, распространялось перламутровое сияние. Было такое ощущение, что машина разумна, и она знала о том, что прекрасна, как красавица знает о собственной неотразимости, в этом ее убеждают взгляды, устремленные со всех сторон, восхищенные, горестные и безутешные взгляды, которые, только увидев ее, осознали вдруг убогость и беспросветность своего существования…
Старик сразу
— Ишь ты какой, — сказал старик негромко, — ишь, как тебя к прекрасному тянет… Поздравляю, дорогой… поздравляю… счастливых тебе километров, дорогой…
Старик отошел от машины, но осталось в нем какое-то тревожно-радостное чувство. Он шел, сутулясь и волоча ноги, а сам напряженно пытался понять — что его обрадовало, что дало ощущение появившихся возможностей? И хотя он знал, что этого делать не следует, вернулся к машине и еще раз обошел ее по кругу. Сверкающие фары, перламутровое сияние, затемненные стекла, которые создавали внутри приятный полумрак… Все говорило о нездешней, недоступной добротности машины.
— И хорошо, — сказал старик. — И ладно…
И замер, остановившись, — он увидел круглую крышку бензобака. Да, у «Опелей» эта крышка всегда делалась круглой. Круглая крышка, под которой находилась входная труба бензобака, была идеально круглой. «Прямо как мишень», — подумал старик и, затаенно улыбнувшись, пошел прочь от машины.
Утро только начиналось, и серый сумеречный свет просачивался в комнату сквозь полуприкрытые шторы. Незаметно воздух в комнате становился розовее, теплее, значит, поднялось солнце над городом. За окном слышались первые звуки начинающегося дня — с надсадным ревом мотора прошла тяжелая машина. Потом проехал автобус — старик узнал его по длинному, нетерпеливому гудку, видно, водитель поторапливал сонного еще прохожего.
Проснулась и вышла из своей комнаты Катя, и вскорости из ванной донесся мягкий шум воды. Старик не мог уже спокойно слышать этот шум, сразу портилось настроение — не может нормальный человек вот так часами поливать себя из лейки, не может. «Пытается очиститься», — горестно подумал старик и вдруг без всякого перехода вымолвил вслух:
— Пора…
Это слово сорвалось само по себе, он не думал в это время ни о насильниках, ни о способах их покарания, и винтовка с оптическим прицелом не маячила перед глазами, просто из каких-то глубин подсознания выскользнуло это короткое словечко. И ничто не воспротивилось в нем, ничто не ужаснулось. Он принял его как команду, которую ждал и к которой готовился. И хотя старик все так же лежал, вытянувшись под тонким вытертым одеялом, и ничто не изменилось ни в его позе, ни в выражении лица, это был уже другой человек, нежели тот, который всего несколько
Старик прислушался к себе, всмотрелся в себя, как бы оценивая свои боевые порядки, прикидывая готовность. Страха не было. Он ощущал спокойную уверенность. Это его даже удивило.
— Ну вот… прощай, Иван Федорович, — опять вырвались у него неожиданные слова. — Прощай, дорогой…
Нет, он не думал о немедленном разоблачении, он прощался с прежним собой, понимал прекрасно, что после первого же выстрела, после первого попадания прежнего Ивана Федоровича Афонина уже не будет, его место займет другой человек, более жесткий, если не сказать жестокий.
— Да, мы привыкли прощать обиды, не замечать оскорблений, привыкли пропускать мимо ушей слова снисходительные, унижающие. И в этом уже видим некое достоинство, мы, дескать, выше мелочных обид, мы выше… Но наступает момент, когда такое объяснение уже не устраивает, оно уже не оправдывает. И приходится отказываться от защитной словесной мишуры. Ты перестаешь быть прежним, ты прежний исчезаешь, а возвращение к себе прежнему вряд ли возможно. Ты навсегда становишься другим — сдержаннее, обидчивее, непримиримее.
Хорошо это или плохо, но это так…
Старик неожиданно вспомнил — сегодня среда. Надо же, подумал он, опять среда. Ну и что ж, пусть так.
День обещал быть жарким — уже к девяти часам утра небо сделалось серым и полыхало, полыхало, заставляя с содроганием представлять, что будет в полуденный зной. Это хорошо, подумал старик, это кстати. Он знал, что именно в такие вот жаркие дни собираются у Чуханова друзья, выходят на балкон или же располагаются в глубине квартиры, залезают время от времени под душ, пьют вино из холодильника и смотрят фильмы по телевизору. И при этом распахнуты окна, раскрыта дверь на балкон, и все они так доступны, что о лучшей охоте и мечтать нельзя….
— Тебе нездоровится? — спросила его Катя за завтраком.
— Почему? — старик удивленно вскинул брови.
— Молчишь, в тарелку смотришь… Меня ни о чем не спрашиваешь… И соседи говорят…
— Что говорят? — насторожился старик.
— Сдавать, дескать, твой дед стал…
— А ты?
— Ничего подобного, говорю, в порядке старикан, он еще вам такое покажет, такое покажет…
— Да я, в общем-то, не собираюсь им что-то там такое уж показывать, — растерянно проговорил старик. — Честно говоря, поздновато мне чем-то поражать честной народ…
— Но мысли тяжкие одолевают?
— Господи! Какие мысли! — старик пренебрежительно махнул рукой, но испугался проницательности Кати. Ему не хотелось, чтобы она что-то заметила. Но, оказывается, замечает, оказывается, происходят в нем перемены, и они очевидны. — Твои вот предки скоро приезжают, обновки привезут, — старик постарался произнести это с подъемом, будто и сам дождаться не мог обновок из Китая. Но Катя не поддержала его радостного тона.
— Да ну их вместе с обновками! — сказала она.