Воскресение в Третьем Риме
Шрифт:
Арестовали его по делу врачей-вредителей, но обвинения предъявили ему несколько иные, не совсем обычные. Ему припомнили принадлежность к секте элементариев. Связывали его дело с делом жены, урожденной маркизы де Мервей, и дочери, террористки Антонины Духовой. Теперь уже самого Вениамина Яковлевича обвиняли в том, что он принадлежит к тайной организации, со времен крестовых походов стремящейся превратить Иерусалим в столицу всемирной теократической монархии. Спрашивали, не связано ли с этими планами создание государства Израиль. Требовали, чтобы он показал, кто скрывается под именем Мелхиседек, царь мира. Настаивали на том, что Вениамин Луцкий намеревался посадить на иерусалимский престол свою дочь, царевну из рода Давидова и для этого он был готов убить своим хирургическим ножом товарища Сталина, так как в современном мире только Сталин может
После его смерти дача опять вернулась в семью Савиновых. Дарья Федоровна, вдова и наследница профессора Луцкого, сохранила фамилию своего отца. У нее на даче жили постоянные дачники, профессор Чудотворцев с дочерью. В 1950 году Вениамин Яковлевич успел сделать Платону Демьяновичу рискованную операцию, продлившую ему жизнь на двадцать два года. Неудивительно, что Кира и Адриан все больше сближались, гуляя по берегам мочаловского озера. Это сближение увенчалось браком, продолжавшимся, правда, недолго. Адриан тоже был арестован, а когда он вышел на свободу, Дарьи Федоровны не было в живых, а Кира предпочла ему другого или других, и за Совиной дачей годами присматривала только Софья Смарагдовна да совы, пока на даче не обосновалась Клавдия.
Глава третья
КЛАВИША
ПОЗДНЕЙ осенью совы начинают кричать громче. Их крик напоминает одновременно истерический смешок, взвизг и птичий щебет. Завораживает неумолчная регулярность этих возгласов, напоминающих издевательское тиканье часов. Невозможно определить, перекликаются ли между собою разные голоса или один и тот же голос методически, мелодически повторяет одно и то же междометие или музыкальную фразу, прерывающуюся в самом начале, чтобы начаться с того же аккорда. Иногда это напоминает сольфеджио, исполняемое слишком прилежным певцом (певицей?). На меня всегда особенно воздействовала пронзительная, почти кристальная звонкость этих сольфеджио. Не знаю, обращал ли кто-нибудь внимание на сходство совиного и соловьиного пения. Сова как бы повторяет одно из соловьиных коленец (я бы сказал, что это коленце, называемое соловьятниками «лешева дудка»), усиливая и утрируя его до бесконечности. Настораживает и одновременно усыпляет жуткая безжизненность этого коленца, происходящая от его однообразия, и начинаешь понимать: прелесть соловьиного пения в его настоятельной жизненности, чья стихия – чередование коленец.
Если бы не перекличка сов, слишком знакомая мне с детства, я подумал бы, что вышел в темноте не к той даче. Прежнего дощатого забора с проломами, брешами и просторными лазами не было в помине. Передо мной поблескивала в лунном свете монументальная ограда из металлических щитов выше человеческого роста. О существовании запущенного сада за оградой свидетельствовали лишь совиные голоса. Я прислушался. В ночной тишине мне почудилось, будто я слышу, как Таитянка переливается через плотину за мочаловским озером, но это была слуховая галлюцинация: за полкилометра вряд ли расслышишь этот маленький каскад, хотя кто знает… Зато фортепьяно явственно вторило или перечило совиному крику, и я не мог уже сомневаться в том, что дача та самая: это по своему обыкновению заполночь играла Клавдия.
Она играла этюд Листа, и у меня мелькнула мысль, не меня ли она встречает этим этюдом, как у нас когда-то было заведено, но я отогнал эту мысль: маловероятно, что она так реагирует на мой телефонный звонок, он должен казаться ей случайным или даже небрежным, впрочем, опять-таки кто знает… Но так или иначе, я заслушался ее игры и даже не торопился войти в сад. Еще Марианна Бунина говорила об удивительно мягком туше Клавдии, но в ее игре мягкость не исключала полнозвучности. Очарование непринужденного домашнего музицирования как бы снисходило до виртуозности, и каждый невольно задавался вопросом: неужели это мне она так играет? Как мне хотелось думать,
– О…уел ты, что ли, мужик? А ну канай отсюда!
Я упомянул мою договоренность с Клавдией Антоновной, и за забором воцарилось недоуменное молчание, как будто там не знали толком, кто она такая. Я тоже не знал, как мне поступить, то ли просто уйти, то ли пойти вызвать милицию. В конце концов, не исключалось, что на даче грабители; у них было время туда проникнуть, пока я ехал из Москвы, и в опустевших комнатах кое-что еще осталось от прежних времен. Пока я раздумывал, за забором послышались шаги, калитка открылась, и высокий детина в полувоенном комбинезоне буркнул мне с натужной вежливостью вольнонаемного вышибалы:
– Проходите.
Он зажег фонарик, осветил меня с ног до головы, не без некоторого труда поборов желание похлопать меня по карманам, чтобы убедиться, нет ли у меня оружия, потом оглянулся в темноту сада:
– Проводи, Федорыч!
Тот повел меня по темному саду, освещая фонариком дорожку, отклоняющуюся от прежних заросших аллей и протоптанную явно в последнее время, причем небрежно и наспех. Только у крыльца я сообразил: наверное, мой провожатый и есть мой пресловутый двойник, о котором говорила Кира. Действительно, он был одного роста со мной, но, разумеется, гораздо моложе. Впрочем, военной выправкой он похвастаться не мог и вообще держался несколько неуверенно, что могло объясняться таинственной ролью, которую ему приходилось играть. Мы поднялись на крыльцо. Я прошел по знакомому темному тамбуру и увидел, что дверь в комнату Клавдии открыта. Тем не менее я постучал суставом согнутого пальца по косяку. Клавдия немедленно откликнулась:
– Входите, что же вы… Здравствуйте!
Она встала мне навстречу из-за своего рабочего стола, который был раньше кухонным и теперь был покрыт потертой клеенкой. Письменный стол продала, помнится, Дарья Федоровна вскоре после смерти Вениамина Яковлевича. Меня всегда поражало, как мало меняется Клавдия. В ее светло-золотистых волосах до сих пор не замечалось ни малейшего намека на седину, ее локоны разве что чуть-чуть поблекли. Она стояла передо мной, статная и стройная, как тридцать лет назад. Может быть, лицо ее было чуточку более круглым, чем приличествовало бы дальней родственнице Габсбургов. Зато глаза отличались нездешней, арийской, новалисовской голубизной и сияли, как будто в них вечно стоят слезы. Впрочем, в этом сиянии было и много русского. О таких у нас говорят: «Волоокая!»
Клавдия слегка коснулась моей руки (крепких рукопожатий она всегда избегала) и усадила меня на потертый диван, хотя у стола стояло старинное покойное кресло, уцелевшее от лучших времен. Я ни разу не видел, чтобы в этом кресле кто-нибудь сидел. Сама Клавдия в него тоже никогда не садилась, и в то же время кресло имело отнюдь не антикварный, вполне обжитой вид, как будто кто-то только что встал с него, чтобы уклониться от встречи с навязчивым гостем. Вообще комната была прибрана безупречно. Я уверен, что и при солнечном свете в ней нельзя было бы обнаружить ни пылинки. Трудно было даже предположить, что Клавдия спит на том самом диване, где теперь сижу я, хотя больше спать ей было негде: зимой остальные комнаты не отапливались, и Клавдия посещала их только для того, чтобы обтереть пыль. На столе были аккуратно разложены листы очередной рукописи, уже перепечатанные. Среди них высилась пишущая машинка, но неподалеку от нее виднелся новый предмет, непривычный для меня: кассетный магнитофон. Он стоял как раз рядом с креслом. Рояль был все еще раскрыт, однако нот не было. Клавдия любила играть по памяти.
Она аккуратно сдвинула бумаги на столе и поставила передо мной блюдо антоновских яблок. Без сомнения, они были собраны в савиновском саду. Затем Клавдия извинилась, вышла из комнаты и через две-три минуты поставила передо мной так называемый пушкинский картофель, горячий, подрумяненный, посыпанный укропом и петрушкой. Судя по быстроте его появления, можно было предположить, что в доме есть газ. Потом Клавдия налила две чашки чаю, одну себе, другую мне. Отхлебнув чай, я убедился, что он заварен с мятой и с другими травами, известными только Клавдии.