Воскрешение из мертвых. Белые шары, черные шары
Шрифт:
Что касается меня, то в пьянстве я искал то, чего ищут многие, здесь я не был особенно оригинален, — забвения, миражей, иллюзий. Своим пьянством, буйным, вызывающим, безоглядным, я словно бы стремился компенсировать несправедливость судьбы. Хотя, если рассудить здраво, в чем была она, эта несправедливость? В том, что, пройдя через самую кровавую из всех войн, испытав ужасы плена, я все же остался жив в отличие от тысяч и тысяч своих сверстников? Или в том, что вернулся домой, к матери, которая тоже была жива, которая дождалась меня, в то время как тысячи и тысячи других матерей напрасно ждали сыновей своих, в то время как многие мои товарищи по плену так и рассеялись по земле — дымом и пеплом?.. Или в том, что на лесоповале меня не придавило стволом лиственницы, что дизентерия
Да, теперь трезвой своей головой я понимаю, что можно было взглянуть на события моей жизни и таким образом. И это, наверно, было бы правильно. Но тогда мне это не приходило в голову. Раны еще кровоточили, обиды были еще слишком глубокими и горькими. Слишком помнились еще теплушки, в которых везли нас через всю страну на восток, в Сибирь, слишком свежи были окрики конвойных… Таким ли виделось мне возвращение на родину? Впрочем, не буду повторяться, обо всем этом я рассказал в «Лесоповале».
Итак, в двадцать четыре года, имея за плечами войну, плен, лагеря, я практически не имел ничего. Когда я вернулся домой, у меня не было ни профессии, ни должного образования, ни сколько-нибудь обнадеживающих перспектив. Мудрено ли, что я потянулся к бутылке, что свою неустроенность и боль начал топить в вине? Нет, я не оправдаться теперь хочу, я только понять стараюсь… Как было спастись от тех видений прошлого, которые продолжали посещать меня, от того ужаса перед человеческой жестокостью, который меня преследовал? «Вам, — спрашивал я тех, кто пытался меня тогда образумить, — приходилось когда-нибудь видеть, как собаки рвут человека, его живую плоть, слышать его крики, видеть его лицо, приходилось? Нет? А я это видел. Это сидит вот здесь, в моем мозгу, мне это снится едва ли не каждую ночь. Так что оставьте меня с вашими нравоучениями…» Так я говорил тогда. Но было и другое. Какие бы тяготы я ни перенес, какие бы ужасы ни повидал — а к своим двадцати четырем годам я уже успел увидеть столько страшного, жестокого, зверского, что, казалось, и душа-то не способна выдержать, — все это, однако, не искупало моей вины: позорное пятно плена лежало на мне. Я не мог этого не чувствовать. И я воспринимал это как должное. Я не возмущался, я только страдал от того, что был отверженным на общем пиру Победы. Вся эта мешанина тогдашних моих переживаний, обид, комплексов оказывалась в конечном счете весьма взрывоопасной, легко воспламеняющейся смесью. Не оттого ли я так легко поддавался тогда на скандалы, о которых теперь и вспоминать-то стыдно и больно?..
Теперь-то я хорошо понимаю, я отчетливо вижу, что водка давала мне тогда только иллюзию освобождения от всего, что тяготило и заботило меня, — на следующий день петля тоски с удвоенной силой захлестывала мне горло, жизнь представлялась еще более мрачной. Более того — в моем разгоряченном, измученном мозгу всякая даже мелкая обида, даже крошечная неприятность или несправедливость разрастались до поистине фантастических, устрашающих размеров. Если к этому добавить денежные проблемы, вечно одолевавшие меня, то картина моего тогдашнего состояния будет, пожалуй, достаточно полной. Я все дальше и дальше погружался в мрак лабиринта, из которого не было выхода.
Занятия писательством, первые — относительные — удачи на этом пути не принесли сколько-нибудь заметных перемен в мою жизнь, разве что изменился круг приятелей, — о них, впрочем, я еще скажу когда-нибудь отдельно. А сейчас я опять возвращаюсь к тому, с чего начал.
Да, был период, когда я почти не пил. Эти пять-шесть месяцев, на которые я отошел от разгульной своей жизни, и дали мне потом основания утверждать — не без изрядной доли самонадеянности, — что, мол, бросить пить — это вполне по моим силам. Стоит только захотеть. Я действительно тогда был убежден в этом. Если бы и на самом деле это было так просто! Я обманывал, я успокаивал себя. Причем — это опять же я понимаю только теперь — подобный самообман вовсе не был так бесхитростен и безобиден, как может показаться. Нет, убежденность в том, что я и правда могу в
И все-таки я оказался бы не прав, если бы стал всю свою тогдашнюю жизнь мазать одной черной краской. Нет, были просветы, озарения, счастливые дни, о которых я и сейчас вспоминаю с завистью. Одним из таких просветов стала работа над злополучной моей повестью, над «Лесоповалом». Работа эта захватила меня. Если некоторые прежние мои рассказы я буквально вымучивал, если лишь последним усилием воли понуждал себя сесть за стол, то на этот раз все было по-другому. Настоящий азарт, душевный подъем владели мной. Я писал свою «повесть о пережитом», свой «Один день Ивана Денисовича». Я вдруг ощутил, как легко пишется, когда не надо ничего сочинять, выдумывать, раскладывать по полочкам. Первые главы «Лесоповала» я давал читать в один из ленинградских журналов, там хвалили, это придавало мне сил. Казалось, снова катился наш состав через всю Россию, и снова горечь и радость рвали на части мое сердце… Да, это было счастливое для меня время.
Истины ради не стану утверждать, будто в те дни я совсем не прикасался к рюмке. Нет, конечно же: без вина я уже не мыслил своей жизни. И все-таки… Я пишу сейчас эти строки и ловлю себя на мысли, что так и хочется мне поверить: все могло бы и правда быть по-другому, если бы… Боюсь, это тоже самообман. Потому что даже тогда, увлеченный работой, жаждущий поскорее закончить повесть, живущий надеждой увидеть ее напечатанной, я все же сорвался однажды в самый разгар работы и запил… Пусть это было только один раз, но было… Этот срыв мне дорого стоил. Почему — я объясню позже.
Но тогда я успокаивал себя, я даже говорил себе, что разрядка была мне необходима, что это только на пользу, нельзя все время находиться в состоянии эмоционального напряжения — невозможно же, в конце концов, неотрывно сидеть за письменным столом, и дело, мол, после подобной встряски пойдет еще плодотворней. Так в общем-то и случилось: чувство вины за потерянное время, угрызения совести, которые все-таки давали себя знать, подгоняли меня, и я постепенно опять втягивался в прерванную было работу. Все шло, казалось, хорошо, журнал торопил меня и, как выяснилось потом, не напрасно.
Прежде, переступая порог редакции, я всегда ощущал себя просителем — то заискивающим, то берущим, что называется, нахрапом, но все-таки просителем. А тут я впервые почувствовал себя автором, работу которого действительно ждали. Это было совершенно особое ощущение!
Как хорошо я помню тот день и тот час, когда я, наконец, отнес рукопись в редакцию! Кажется, до сих пор я вижу эту белую картонную папку с белыми же тесемками, аккуратно завязанными моею рукой. Как взвешивал я ее на ладони, как приятно тяжелила она мои руки! Никогда больше я так остро не испытывал этого чувства — чувства завершенной работы. «Закончен труд, завещанный от бога мне, грешному…» Вот уж поистине умел Александр Сергеевич найти точное слово, ничего не скажешь. Даже радость, которую я ощутил потом, держа в руках сигнальный экземпляр журнала с первой частью моей повести, была все же иного свойства. Но я забежал вперед. Хотя… что ж… пора действительно переходить к главному.
Итак, первые главы моего «Лесоповала» были напечатаны. Я уже ощущал себя обретающим известность литератором, уже знакомые поздравляли меня, уже друзья-собутыльники тянули в шашлычную обмывать мою повесть, когда вдруг все сломалось.
Ветры внезапно задули в обратную сторону. И то, что вчера еще было можно, сегодня оказалось нельзя. Откуда, с каких высот спустился этот запрет, все было окутано тайной, недоговоренностями, туманными намеками. В редакции, когда я заглянул туда, царил переполох. Ясно было одно: вторая, большая половина моей повести обречена. «А как же «Окончание следует»? — спросил я. — Там же написано!» Ответом явилось молчаливое пожатие плечами. Мне сочувствовали, но всем было уже не до меня.