Воскрешение Лазаря
Шрифт:
Не молится кротко, не кается в грехах, он, человек, который обещался всей своей жизнью служить Богу, бунтует так, что она, Катя, и не представляла, что подобное возможно.
И все равно ей было его нестерпимо жалко. Слушать это горе, эти стенания и упреки и не пожалеть отца Феогноста было немыслимо. И вот она лежала в метре от него, прямо за стенкой и тихонько в подушку плакала. И всех жалела: и тех, кто погиб, и тех, кто их любил, а теперь остался в жизни один, голодный, холодный, и конечно, Феогноста. Ей хотелось, она была бы рада позвать его к себе; не сейчас, позже, когда он кончит молиться, прижать, согреть. Ни о чем плохом она не думала, просто согреть, положить его голову себе на грудь. Ей было его жалко, словно маленького ребенка, и оттого сама себе она казалась большой, взрослой, обязанной его спрятать, укрыть,
Катя знала жизнь плохо, он же и так ее не знал. Он должен был быть духовным отцом, пастырем, но сам к жизни, обычной жизни был напрочь не готов. До последнего полугода у них четверых все было замечательно, счастливо и добро. Вокруг одна половина страны резала другую, раньше долго готовилась убивать, долго ненавидела, убеждала себя, что твой же собственный сосед – чужой, враждебный тебе человек, который пьет твою кровь. В общем, ничего, кроме смерти, он недостоин, прикончить его – благое дело. Так жило большинство народа, а они четверо в своих имениях под Тамбовом ни о чем не ведали, в сущности, умели лишь друг друга любить. Их несчастье состояло в том, что они жили совсем иной жизнью, и в итоге не справились с первой же бедой.
Двое из них предали двух других, вернее даже не предали, просто испугались. Сдуру решили, что без объяснений, без ссор и обид каждый в себе это переживет и через год-полтора успокоится, поймет, что то, что произошло, – вполне естественно: Ната и Коля полюбили друг друга и стали жить вместе. А что они раньше оба собирались в монастырь, – остатки детства, ни из Наты не вышло бы хорошей монахини, ни из Коли монаха. Больше ничего и не было, а Федор вторжения настоящей жизни не выдержал, сломался. Измена настолько его потрясла, что он как бы не умел ее простить. Получалось, что Ната отняла у него любовь к людям, готовность, желание им служить. Теперь без любви ему нечего было им дать. Именно в том, что Бог это допустил, он и упрекал Его. Обвинения были страшные, и Катя, разобравшись в сути, лишь еще больше испугалась. Она вдруг поняла, что плохое в жизни Федора только начинается, он не успокоится и не примирится, наоборот, будет разгораться, разгораться, пока однажды не обнаружит, что он полный банкрот – вокруг ни друзей, ни близких людей, вообще никого. То есть для него нет выхода нигде, ни в одной стороне.
Наконец он кончил свою молитву, иногда она звучала будто речь на митинге, и затих, наверное, заснул. Она давно ждала, когда они с Богом друг друга отпустят, понимала, что Феогносту надо хоть ненадолго забыться, отдохнуть. Он спал, а она лежала рядом за стенкой, было тепло, уютно, не то что в Москве: чистое белье, стены, оклеенные розовыми в цветочек обоями, на полу ковер. Священник, которому принадлежал дом, явно был человеком аккуратным и не бедным, вдобавок жил с собой в гармонии. И вот здесь поселился Феогност. Как и его предшественник, он пытается хорошо, по-доброму окормлять паству, старается изо всех сил, и у него, по-видимому, получается, прихожане им довольны. Но если прежний настоятель храма укреплял свою паству в вере, а она, в свою очередь, разными способами укрепляла его, то с Феогностом не так, силы его быстро убывают. И вот она лежала и говорила себе, что их обоих бросили, но она смирилась, а он не может, у Федора ощущение, что его все предали или в любой момент предадут, раз предала Ната, самый близкий и любимый им человек.
Вернуть Нату Катя, конечно, не могла, но она видела, что должна этот расклад изменить, иначе, если с Феогностом будет плохо, она себе никогда не простит. Она думала, что, наверное, ей вместо Наты придется с ним остаться, дать ему что-то вроде обета верности. Конечно, она не Ната, но пусть он хотя бы знает, что бросили его не все, наоборот, есть человек, который верен ему, даже больше прежнего. Может быть, если она будет рядом, он поймет, что Ната, если кого и предала, то Бога, ушла, потому что испугалась монашеской жизни, и он, Феогност, здесь ни при чем. Он как бы просто попал под колесо.
Ведь у нас, думала дальше Катя, произошла обычная рокировка, по-честному никто никого не предавал: сошлись
Когда Катя встала, было еще темно, но Феогност давно ушел в храм и сейчас служил заутреню. Она зажгла лампу и, снова забравшись под одеяло, осмотрела комнату: красивые тканые дорожки, идущие от ковра и к двери, и к письменному столу у окна, и к шкафу с зеркалом, и к ее кровати, мебель в полотняных чехлах и, кажется, новая. В общем, все было хорошо, прочно, и от этого она почему-то уверилась, что ей удастся отцу Феогносту помочь, а что будет с ней самой, не очень и важно.
Феогност вернулся домой часа через полтора. Она давно его ждала, трижды грела еду. Но есть он не захотел, только налил чая, выпил, но из-за стола не встал, продолжал сидеть. Он был явно не в себе, измученный, невыспавшийся. Катя рассказывала тетке, что смотрела на него, смотрела и все думала, что сейчас заплачет и что плакать ни в коем случае нельзя. Просила Бога, чтобы не заплакать, и Он помог. Вместо слез она вдруг взяла его руку и начала говорить.
«Я свою речь подготовила еще утром, – объясняла она, – но не знала, скажу или нет, решусь или не решусь. Думала, что если все же заговорю, то точно не дома, не здесь, где он молится, а на улице, когда мы пойдем гулять. Но тут на меня будто накатило. Сидеть с ним рядом и держать это в себе я больше не могла. Спрашиваю его: Федя, тебе чаю еще налить? Он говорит, нет, Катюша, спасибо. А я: Федя, я давно хотела тебе сказать, что мне кажется, что пока ты живешь в Михневе, тебе будет легче, если кто-то будет с тобой рядом. И продолжаю: мне не важно, как я буду называться: кухарка, экономка или там домоуправительница, – в любом случае ты можешь мной полностью располагать.
Уходить в монахини, – говорила Катя тетке, – я по-прежнему не хотела, но не потому оставляла лазейку для отступления, просто мне казалось, что к Богу не бегут, когда тебя обманули и бросили, а уходят сознательно, по любви, по склонности к этой жизни. Я даже что-то подобное сказала отцу Феогносту и добавила, что всегда, когда ему будет нужно, буду с ним рядом. Лишний раз просить меня не понадобится, – я сама увижу, что во мне есть нужда. Он тогда ничего не ответил, – продолжала Катя, – ни „да“ не сказал, ни „нет“, я почему-то думала, что мое предложение он примет по-другому, но все же осталась, знала, что лучше меня он никого не найдет. Потом, что права, я и так поняла по его молитвам. Хотя он очень медленно успокаивался, медленно мягчел. Я тогда с ним прожила ровно полгода, пока михневский священник не вышел из больницы и не вернулся домой. Дальше отец Феогност уехал в Оптину, а я продолжала учебу в Москве на моих фельдшерских курсах. После Оптиной год отец Феогност жил в Лавре, заканчивал свой курс в Духовной академии. Все это время мы с ним виделись довольно редко, но письма друг другу писали, и я понимала, что еще ему пригожусь. Снова вместе мы стали жить лишь после того, как он из архимандритов Дивеевского монастыря сразу был назначен нижегородским викарием, в Нижний Новгород я к нему и переехала».
Мне вся эта история показалась логичной и связной, то есть я и отца Феогноста хорошо понимал, и Катю, что, кстати, тетке и сказал. Но она осталась недовольна, сразу с жаром принялась объяснять, что так оно было или не так, в любом случае Катя напрочь, чуть ли не преступно неправа. Дело в том, что как Феогност дал монашеский обет Богу и всю свою жизнь посвятил служению Ему, так Катя дала обет смирения и послушания самому Феогносту, а из ее рассказа ясно видно, что смирения в ней и на грош не было. Из ее слов прямо следует, что если бы не она – Катя – отец Феогност был бы не святым, а расстригой, или того хуже – самоубийцей. Что это, коли не бунт, не попытка поставить все с ног на голову? Как ты знаешь, Аня, я соглашатель и оппортунист. С теткой я ссориться не хотел, боялся, что она обидится и больше говорить о Кате не станет. В общем, я согласился, тем паче что отец Феогност уже до крайности меня заинтересовал, и я понимал, что лишь в предсмертных Катиных рассказах он есть, каким был.