Воскресный день
Шрифт:
– Да, кстати, про Пушкина, – Маргарита с ледяной улыбкой осмотрела весь класс, – вам известно, что жизнь свою Александр Сергеевич закончил не так, чтобы очень удачно?
Воздух в классе сгустился. Повисло напряжение…
– Он и в картишки проигрывался, и приданое Натальи Николаевны промотал до копейки. Хотя, бесспорно, был гением.
Тут класс вздохнул. Напряжение нарастало.
– Да-да, об этом ещё Вересаев писал. Общеизвестный факт, между прочим. И шаль, которую подарили Наталье Николаевне Гончаровой на свадьбу, ушла за уплату долга поэта. А шаль необыкновенная была,
– И погиб Пушкин тоже из-за глупой ревности. И семью без средств к существованию оставил! С долгами! Суровая правда жизни, ничего не поделаешь! Ты должен понимать, как это тяжело, Дунаев? – голос математички торжествовал.
Сашка застыл. Все знали, что его семья еле сводит концы с концами, особенно теперь, когда отец так нелепо погиб. И были возмущены Маргаритой, которая позволила этим упрекнуть Сашку.
Онемевшие ноги меня не слушались. Душила обида. Не за себя, за Пушкина! И за Сашку, конечно! Мысли бушевали и перегоняли друг друга: «Причём тут семья и средства к существованию? Пушкин – великий русский Поэт всех времён и народов, точка! И Сашка совсем не виноват, что его отец погиб по пьяному делу, оставив их с матерью и сестрёнкой, больной ДЦП».
Мне хотелось закричать прямо в лицо Маргарите Генриховне, что Пушкина подло погубили! И что условия поединка были несправедливыми. А знает ли Маргарита, что у Дантеса под мундиром была нательная рубаха из тонких металлических пластин? И я, не выдержав накала, закричала:
– Вы, Маргарита Генриховна, как Дантес, в защитной броне. И защищаетесь от всех нас. Это – несправедливо!
Маргарита Генриховна не удостоила меня даже взглядом, а продолжала смотреть на Сашку, вросшего в парту.
Математичка, конечно, застала меня врасплох. Вызова к доске я не ждала. За все предыдущие контрольные работы в школьном журнале напротив моей фамилии красовались твёрдые «пятёрки». И, конечно, я была уверена, что Маргарите хватит оценок, чтобы вывести мне хотя бы «четвёрку» за четверть, и перед уроком даже не заглянула в учебник. К тому же, если честно признаться, математику в школе я воспринимала как наказание. Маргарита Генриховна мне не нравилась. Она вполне оправдывала свою кличку Мумия.
Это чувство было старым и взаимным. Так уж сложилось, что и с математикой, и с Маргаритой Генриховной мы отталкивались друг от друга взаимным неприятием. И каждый урок был для меня суровой борьбой за выживание: учительница будто мстила мне за что-то, известное ей одной.
Я доползла до парты, красная, как рак, и села рядом с бледным Дунаевым. Быстро оглянувшийся в нашу сторону Лёшка Омельченко сделал рукой знак: «Но пасаран!» Его подхватили те, кто был за спиной математички, вне поля зрения учительницы, будто волна пробежала. Маргарита что-то почувствовав, оглянулась, но увидела только склонённые головы над тетрадями.
Учительница математики – сухонькая,
Гусеву – Гусыню – тоже не любили. Она ни с кем не дружила, смотрела на всех свысока, и обо всём, что узнавала в классе, докладывала учителям. Ее мамаша возглавляла родительский комитет школы. Аделаида Никифоровна – мама Лерки, очень крупная женщина, всегда находилась в школе. Она подолгу сидела в кабинете директора и медленно пила чай.
Ради этих чаепитий Аделаида приносила роскошные коробки конфет. И где только доставала такой дефицит! Обычно, проходя мимо директорского кабинета, мы видели такую картину: Эмма Гарегеновна Атамалян, наша справедливая Гангрена, с выражением недовольства на лице сидит за своим столом, рядом не тронутая кружка чая. Она, уткнувшись в бумаги, что-то пишет. А Аделаида, развалясь в кресле напротив, говорит без умолку, не останавливаясь, жестикулирует, почти склоняется к директорскому столу, хохочет и чуть отхлёбывает из своей кружки.
То вдруг мы видели Аделаиду Никифоровну в учительской о чём-то горячо разговаривающую с завучем – Автандилом Николаевичем – очень деликатным человеком. Аделаида, будто выдавливала завуча, как пасту из тюбика, а он, всё ближе и ближе подходил к спасительной двери, ведущей в коридор. И, когда Автандил, с застывшей улыбкой, вываливался из учительской, мы радовались, потому что искренне боялись за историка: Леркина мамаша легко могла задавить своей массой кого угодно, не только нашего тщедушного завуча по воспитательной работе.
Аделаида, обычно в цветастом кримпленовом платье, сильно не по размеру, льстиво разговаривала и с нашей классной – химичкой Асей Константиновной – добрейшей женщиной предпенсионного возраста, пережившей блокаду и потерявшей всех своих близких. Мы ненавидели, когда на классных собраниях Аделаида перехватывала инициативу у нашей Аси и даже зычно покрикивала на тех родителей, которые затруднялись или не могли сдать деньги в кассу родительского комитета.
Аделаида Никифоровна, брезгливо улыбаясь, снисходительно выслушивала робкие объяснения причин отказа. А после, небрежно отмахивалась своей холёной рукой с кроваво-красным маникюром, говоря:
– Да у вас всегда денег нет, – оставляя чью-то мать или отца сидеть с потупленными глазами и красными от стыда щеками все родительское собрание.
Аделаида, нисколько не смущаясь, втискивалась за парту на первом ряду, суетливо кивала головой в такт каждому слову Аси и с готовностью смеялась от любой её шутки, показывая мелкие мышиные зубы.
Как-то она попыталась сделать замечание суровой сторожихе Дусе. Мы заняли наблюдательный пост за углом школы. Дуся, казалось, трепетно внимала тому, что ей вещала председательница родительского комитета. Аделаида же вошла в раж, и уже властно покрикивала и приказывала сторожихе, тыкая в нос свой указательный палец.