Воскресшие боги, или Леонардо да Винчи
Шрифт:
Каждый раз, как открывал ее, вспоминалась ему возлюбленная дочь его, Лукреция, похожая на бледную жемчужину. Отыскав глазами в толпе вельмож посланника феррарского герцога Альфонсо д’Эсте, своего зятя, подозвал его к себе.
– Смотри же, Бельтрандо, не забудь гостинчика для мадонны Лукреции. Не добро тебе к ней возвращаться с пустыми руками от дядюшки.
Он называл себя «дядюшкой», потому что в деловых бумагах именовалась мадонна Лукреция не дочерью, а племянницей его святейшества: римский первосвященник не мог иметь законных
Он порылся в шкатулке, вынул огромную, в лесной орех, продолговатую розовую индийскую жемчужину, которой не было цены, поднял к свету и залюбовался: она представилась ему в глубоком вырезе черного платья на матово-белой груди мадонны Лукреции, и он почувствовал нерешимость, кому отдать ее – герцогине Феррарской или Деве Марии? Но тотчас, подумав, что грешно отнимать у Царицы Небесной обещанный дар, передал жемчужину еврею и приказал вставить в лампаду на самое видное место, между хризопразом и карбункулом, подарком султана.
– Бельтрандо, – снова обратился он к посланнику, – когда увидишь герцогиню, скажи ей от меня, чтоб здорова была и усерднее молилась Царице Небесной. Мы же, как видишь, милостью Господа и Приснодевы Марии, всегдашней Заступницы нашей, в здравии совершенном обретаемся и ей апостольское шлем благословение. А гостинчик доставим тебе на дом сегодня же вечером.
Испанский посол, подойдя к шкатулке, воскликнул почтительно:
– Никогда не видывал я такого множества жемчуга! По крайней мере, семь пшеничных мер?
– Восемь с половиною! – поправил папа с гордостью. – Да, можно чести приписать жемчужок изрядный! Двадцать лет коплю. У меня ведь дочка до перлов охотница...
И, прищурив левый глаз, рассмеялся тихим странным смехом.
– Знает, плутовка, что ей к лицу. Я хочу, – прибавил торжественно, – чтобы после смерти моей у Лукреции были лучшие перлы в Италии!
Погружая обе руки в жемчуг, забирал он его пригоршнями и ссыпал между пальцами, любуясь, как тусклые нежные зерна струятся с шуршанием и матовым блеском.
– Все, все для нее, дочки нашей возлюбленной! – повторял, захлебываясь.
И вдруг в горящих глазах его что-то промелькнуло, от чего холод ужаса пробежал по сердцу Джованни – и вспомнились ему слухи о чудовищной похоти старого Борджа к собственной дочери.
Его святейшеству доложили о Чезаре.
Папа пригласил его по важному делу: французский король, выражая через своего посланника при дворе Ватикана неудовольствие на враждебные замыслы герцога Валентино против Республики Флорентинской, находившейся под верховным покровительством Франции, обвинял Александра VI в том, что он поддерживает сына в этих замыслах.
Когда доложили о приходе сына, папа взглянул украдкою на французского посланника, подошел к нему, взял его под руку и, говоря что-то на ухо, подвел как бы нечаянно к двери той комнаты, где ожидал Чезаре; потом, войдя в нее, оставил дверь, должно быть тоже нечаянно, приотворенной, так что
Скоро послышались оттуда яростные крики папы.
Чезаре начал было возражать ему спокойно и почтительно. Но старик затопал на него ногами и закричал неистово:
– Прочь с глаз моих! Чтоб тебе удавиться, собачьему сыну, блудницыну пащенку!..
– Ах, Боже мой! Слышите? – шепнул французский посланник своему соседу, венецианскому ораторе Антонио Джустиниани. – Они подерутся, он прибьет его!
Джустиниани только пожал плечами: он знал, что если кто кого побьет, то скорее сын отца, чем отец сына. Со времени убийства Чезарева брата, герцога Гандии, папа трепетал перед Чезаре, хотя полюбил его еще с большею нежностью, в которой суеверный ужас соединялся с гордостью. Все помнили, как молоденького камерария Перотто, спрятавшегося от разгневанного герцога под одежду папы, Чезаре заколол на груди его, так что в лицо ему брызнула кровь.
Джустиниани догадывался также, что теперешняя ссора их – обман: они хотят окончательно сбить с толку французского посланника, доказав ему, что, если бы даже у герцога были какие-либо замыслы против Республики, папа в них не участвует. Джустиниани говаривал, что они всегда помогают друг другу: отец никогда не делает того, что говорит; сын никогда не говорит того, что делает.
Погрозив вдогонку уходившему герцогу отцовским проклятьем и отлучением от церкви, папа вернулся в приемную, весь дрожа от бешенства, задыхаясь и вытирая пот с побагровевшего лица. Только в самой глубине его глаз блестела веселая искра.
Подойдя к французскому посланнику, снова отвел его в сторону, на этот раз в углубление двери, выходившей на двор Бельведера.
– Ваше святейшество, – начал было извиняться вежливый француз, – мне бы не хотелось быть причиною гнева...
– А разве вы слышали? – простодушно изумился папа и, не давая опомниться, отечески ласковым движением взял его за подбородок двумя пальцами – знак особого внимания – и быстро, плавно, с неудержимым порывом заговорил о своей преданности королю и о чистоте намерений герцога.
Посланник слушал, отуманенный, ошеломленный, и, хотя имел почти неопровержимые доказательства обмана, готов был скорее не верить собственным глазам, чем выражению глаз, лица, голоса папы.
Старый Борджа лгал естественно, никогда не обдумывал заранее лжи, которая слагалась на устах его сама собой, так же невинно, почти непроизвольно, как в любви у женщин. Всю жизнь развивал он в себе упражнением эту способность и наконец достиг такого совершенства, что, хотя все знали, что он лжет и что, по выражению Макиавелли, «чем менее было у папы желания что-либо исполнить, тем более давал он клятв», – все ему, однако, верили, ибо тайна этой лжи заключалась в том, что он и сам себе верил, как художник, увлекаясь вымыслом.