Восьмой дневник
Шрифт:
«Ваше…» – хрипло сказал граф, но Николай его досадливо перебил: «Полноте, при том посещении Благовещенска я был всего лишь полковником, оставьте все формальности в покое». После чего сухо, но учтиво мне кивнув, со словами: «Здравствуйте, Антон Павлович!» – он пожал руку Чехову. Я ничуть не огорчился, отчего-то ясно понимая, что живому человеку эта тень не может предложить рукопожатие. Чехов радостно улыбался, левой рукой вытягивая пенсне из верхнего кармашка сюртука. А Николай уже протягивал руку кому-то за моей спиной. Я обернулся: позади меня стоял высокий седобородый человек с очень простонародным симпатичным лицом. Он приветливо поклонился мне и тихо сказал: «Чурин». – «Я узнал вас, – ответил я ему так же тихо, – я только что видел вашу мемориальную доску». Он беззвучно рассмеялся.
«Надо бы выпить, господа, – решительно сказал цесаревич. – Я хотя недавно произведен в святые, но надо выпить. Кто-нибудь сбегает?» – Он усмешливо смотрел на меня. «У меня всё есть, бегать не надо!» – Чурин приподнял чёрный саквояж, стоявший у его ног. «Вы в своём амплуа, – похвалил его цесаревич. – Где присядем?» Граф Муравьёв-Амурский по-мальчишески махнул рукой куда-то за арку. «Давайте возле лысого бандита», – сказал он, и все согласно засмеялись.
Больше всего мой сон напоминал кино, где отсутствовали промежуточные кадры. Мы все уже сидели в парке, ловко подогнув под себя ноги, а над нами возвышался бронзовый Ленин с протянутой в грядущее рукой. Небольшая кучка сучьев разгоралась неохотно, и Чехов подтапливал её листами
«За Россию, господа!» – чуть командирским тоном сказал цесаревич, и мы все дружно чокнулись. Никто не стал разворачивать свой бутерброд, и Чурин, засмеявшись, аккуратно налил нам по второй.
– А Россию это вы просрали, – громко произнёс откуда-то сверху картавящий голос. Я поднял голову. Бронзовый Ленин, так же неподвижно простирая руку вперёд, смотрел на нас живым и гневным взглядом. Я недоумённо глянул на собутыльников.
– Он тут никогда не был и поэтому не может воплотиться, – снисходительно пояснил мне Муравьёв-Амурский. – Впрочем, с ним и пить никто не стал бы.
И тут я заметил далеко за его спиной какие-то перебегающие за деревьями фигуры. Взгляд сфокусировался: нас со всех сторон окружали милиционеры (полицейские теперь, но суть осталась прежней).
– Атас! – закричал я отчаянно. – Атас!
И проснулся. Во рту ещё стоял отчётливый вкус только что выпитой водки.
Большая обида постигла меня, кстати, в связи с этим замечательным сном. Несколько раз я рассказывал его друзьям на пьянках в Иерусалиме, и все как один с разной степенью насмешки говорили, что я всё придумал. О, если бы я мог придумывать такое! Я бы писал отменно выдающуюся прозу. Но я не в силах ничего сочинить, Бог обделил меня по этой части, я могу лишь описать увиденное или же случившееся. И вот я описал, а мне никто не верит. Глупо это и обидно.
Или вот ещё, к примеру. Как-то довелось мне отобедать у итальянской графини Пунто, очень древнего рода контессы (так по-итальянски именуется графиня). На лицах слушателей тут же возникает ухмылка: врёт, мол, сукин сын. А это чистая правда, и полно тому свидетелей. Во-первых, жена Тата (ну, жена в свидетели годится вряд ли), а ещё художник Саша Окунь и его жена Верочка. И были там другие люди, могут подтвердить. Посол Израиля в Италии, например. А его жена – троюродная Сашкина сестра, поэтому нас туда и пригласили. По дороге из Рима в графское имение жена посла рассказывала нам, как велики владения контессы вокруг её виллы, про сады, поля и виноградники. А ещё упоминался большой дом, точней – палаццо в Венеции на Гранд Канале, сплошь увешанное портретами именитых предков (кисти чуть не Тинторетто). Я всё это слушал, словно сказку про маркиза Карабаса. Контесса оказалась очень симпатичной женщиной (в годах, но без возраста), с ней рядом мне и выпало сидеть. На своём убогом, с варварским произношением английском я ей сообщил почти немедленно, что моя тёща – тоже графиня, что контессу, кажется, ничуть не удивило. В качестве горячей закуски принесли нам поленту (эдакая кукурузная каша, в Молдавии зовётся мамалыгой), которая была гарниром к роскошным лангустинам (нечто вроде раков и креветок, но весьма большие), щипчиками для разделки я воспользовался, искоса понаблюдав за остальными. И вина было в избытке, а что я к нему прохладен, я тактично умолчал. Несколько всё было чинно-церемонно, и нечаянно я эту скованность разрушил, когда принесли мясо. Оно было подано на большом подносе, где на краю лежала (итальянцы ведь отменные дизайнеры чего угодно) некая красивая вязаночка из цветов и листьев. Нас обслуживал весьма некрупный филиппинец в белоснежном костюме. Он обходил стол по кругу, и каждый брал себе кусок ещё дымящегося мяса. Когда очередь дошла до Сашки, я не удержался и по-русски сказал ему через стол: «Букет не ешь, это на всех». Сашка невольно ухмыльнулся, посол спросил, что сказал ему этот симпатичный джентльмен, Сашка перевёл, и все засмеялись. И пусть припишут мне манию величия, но атмосфера вдруг раскрепостилась, все заговорили оживлённее, и потекло уже привычное застолье. Я совершил бестактность, о которой не жалею, уже только за десертом. Принесли по рюмке густо красного вина, и нам контесса объяснила, что это земляничное вино, которое изготавливают специально для их семьи. Я отхлебнул глоток и, интимно наклонившись к контессе («Да ты её за плечи обнял», – врал потом Сашка), спросил, нет ли у неё чего-нибудь покрепче. Нам немедленно принесли маленькие стаканчики лимончеллы – хоть и ликёр, но всё-таки с градусом. Тихо выругав себя, что не попросил виски, я принялся за эти стаканчики. Филиппинец меня понял правильно и, как только я взглядывал на него, приносил добавку. Так замечательно прошёл обед, после чего расположившаяся к нам контесса показала нам с Сашкой свой дом. На стенах у неё висели картины XV века, по которым некогда выкладывалась мозаика в каком-то знаменитом соборе. А ещё я помню оружейную комнату, где в деревянных стойках было штук пятнадцать разных ружей («Муж любил охоту, – пояснила контесса, – а вы любите охотиться?» – Мы с Сашкой закивали, чтоб не уронить мужскую честь). А в спальне у контессы на прикроватной тумбочке лежала Библия. Это был муляж: внутри хранился револьвер. «На всякий случай», – туманно пояснила владелица. Словом, всё прошло прекрасно, кроме расставания, когда я совершил недопустимую оплошность. Невдалеке от нас, бормочущих прощальные слова, стоял филиппинец, явно готовый ещё раз принести лимончеллу. И я, наклюкавшись до полной приятности, никак не мог не пожать ему руку. Он в ужасе посмотрел на контессу, полагая, что его теперь уволят непременно и немедленно, но хозяйка только благосклонно улыбнулась. К этому добавить надо, что одеты были мы все четверо чисто по-израильски, то есть как изрядно обтерхавшиеся в странствиях туристы. Так что у контессы тоже наверняка сохранились о нас тёплые воспоминания.
В Благовещенске образовался у нас небольшой перерыв, как бы антракт в три дня, и мы с приятелем моим (импресарио по совместительству) решили умотать в Китай. Он был тут рядом, и уж очень был велик соблазн. Так мы и сделали.
Нынче Харбин – большой китайский город, десять миллионов населения. Высоченные жилые дома, бетонное вознесенное кружево дорожных развязок, тысячи машин и много ультрасовременных офисных зданий. Возле входа в некоторые из них – два громадных золочёных льва, знак того, что дела у этой фирмы движутся особенно отменно. Я очень благодарен Харбину за странное чувство, оба дня владевшее мной: я ощущал себя исконным и кондовым русским человеком, россиянином, который вознамерился сыскать следы большого куска своей отчизны, канувшего в никуда острова русских поселенцев. Ибо чуть меньше века назад в Харбине (кстати, построенном россиянами) жили четверть миллиона беженцев из России, взбаламученной сначала революцией, а потом – свирепой гражданской бойней. В Харбин, построенный в самом-самом начале века, где жили только работники Восточно-Китайской железной дороги, хлынули густые толпы из Сибири и Дальнего Востока. Остатки армии Колчака, белые партизаны из великого множества разных отрядов, успешливые предприниматели из этих неоглядных пространств, и все-все-все, кто справедливо опасался жить при новой власти, уже крепко обнаружившей свой характер. Разумеется, русская эмиграция в Харбине была не столь богата талантами, как та, что была в Праге, Берлине и Париже, но
Нам с приятелем повезло сразу же по приезде. Бредя по этой пешеходной улице Арбат, наткнулись мы на вывеску гостиницы «Модерн», немедля поселились в ней, а там, вдоль коридорчика, ведущего к номерам, в огромных шкафах располагался музей той бытовой утвари, что сохранилась тут с начала прошлого века. Здесь были самовар и чаша для глинтвейна, кофейник и ведёрко для шампанского, тарелки, ложки-вилки и ножи, салатницы, чашки, чайники и кастрюли, подсвечники и подстаканники. Всё это – из того красивого серебристого сплава (мельхиор, если не путаю), по которому сразу отличима утварь того времени. И телефонный аппарат тут был, и старинная пишущая машинка, и весы уже почти забытой конфигурации. И пела и гуляла моя русская душа посреди этого музейного великолепия. И фотографии висели на стене – Шаляпин в образе Бориса Годунова. Он приезжал сюда петь и останавливался в этой гостинице. Тут я схватил себя за руку и перестал минуты на три писать, чтобы остыло желание мельком заметить, что я жил как раз в том самом номере. Но сюда приезжали петь и Мозжухин, и Лемешев, из Шанхая наезжал несколько раз Вертинский, Дягилев тут был с балетом – очень всё-таки высока вероятность, что я жил в какой-то из их комнат.
Приезжавшие беженцы довольно быстро находили работу. Судите сами: в центре Харбина до сих пор высится красивое здание – бывший торговый дом купца Чурина (да-да, того самого, с кем я во сне пил водку возле памятника Ленину). Так вот, работали на его торговые точки сразу несколько фабрик: табачная, колбасная, чайная, пивная и лакокрасочная. А ещё были заводы: кожевенный, мыловаренный, водочный. Работали механические и столярные мастерские, была даже собственная электростанция.
Харбин стремительно превратился в большой провинциальный русский город, живую иллюстрацию к книге «Россия, которую мы потеряли». Кошмарные российские бури того времени как бы ничуть его не касались. Но харбинцы жили не только собственными заботами. Так, например, в помощь голодающим Поволжья отсюда ушли, везя продовольствие, два десятка эшелонов по тридцать вагонов в каждом. А когда выяснилось, что в результате еврейских погромов на Украине осталось на грани голода множество детей, помощь пришла отсюда. А почти тысяча сирот в Харькове полностью перешли на содержание еврейской общины из Харбина. Вообще, евреи были очень заметной и процветающей группой в городе, и было их тысяч двадцать. Разумеется, построены были две синагоги, разумеется, открылась бесплатная столовая для неимущих (без различия национальности и вероисповедания), разумеется, появились больницы и дом для престарелых. Руководил общиной человек немыслимой энергии, ума и милосердия – доктор Кауфман. Такие люди специальных жизнеописаний достойны.
Нет, я погорячился, конечно, написав, что ветры времени обходили стороной этот островок покоя и благополучия. Споры о России и её судьбе тут не стихали и порою доходили до высокого накала. А ещё – мне это очень интересным показалось в читанных мной о Харбине книжках – тут возникла Русская фашистская партия, цель которой формулировалась ясно и однозначно: «Освобождение Родины от еврейского коммунизма любой ценой». Даже была открыта ими Высшая партийная школа. Несколько тысяч человек насчитывала эта организация. Но самое забавное в ней было – небывалое количество отребья, которое добывало деньги для нужд партийной жизни – точно так же, как большевики времён достославного Камо и ещё неизвестного никому Джугашвили: разбоем. Только не банки они грабили, а похищали людей и требовали выкуп. Всего за полтора года они похитили двенадцать человек (из которых восемь были, кстати, евреями, что много говорит об уровне еврейской жизни в городе). И нескольких убили, хотя выкуп был уплачен. Эту гнусную партию разогнали пришедшие сюда японцы.
Слегка мне надоело пересказывать прочитанное в книгах, и пора печально изложить, как размылся и канул в Лету этот островок российской жизни, Атлантида и град Китеж, если угодно. Многие разъехались кто куда: в Австралию, Южную Америку, Палестину (при японцах стали уезжать особенно активно). А потом наступил тридцать пятый год, советское правительство легко продало Китайско-Восточную железную дорогу, и работников её товарищ Сталин пригласил вернуться на родину. Пообещав, естественно, райское на ней блаженство. И на посулы эти клюнуло огромное количество людей. Зная о российских трудностях, все сбережения потратили они на всякие закупки – были среди них даже рояли. И поначалу всё сложилось хорошо – иные поезда (а тысячи семей поехали) встречали с духовым оркестром. И направляли в города – по большей части захолустные. Но это была родина, российская земля это была, и счастье возвращения пока ничем не омрачалось. Но примерно через года полтора где-то совсем наверху было решено покончить с поселившимися в Советском Союзе японскими шпионами – «так называемыми харбинцами», было написано в этом постановлении. В архивных бумагах, много лет спустя всплывших для прочтения, сохранились даже цифры из чекистского отчёта: арестовано пятьдесят тысяч, сразу же расстреляно – тридцать одна. Остальные, естественно, пошли в лагеря. Не очень-то большая цифра в мартирологе погибших в это время, но мы и говорим ведь о небольшом российском городе в Маньчжурии. А далее наступил год сорок пятый, и в Харбин вошла Советская армия. А за ней немедля – СМЕРШ, работники которого не подчинялись армейскому начальству. И расстрелы шли в Харбине ежедневно, а в Союз тянулись эшелоны, битком набитые людьми (белогвардейцы!). А одна существенная акция была виртуозно проделана комендантом города почти немедля по вступлении в Харбин: на встречу с маршалом Мерецковым были приглашены двести пятьдесят самых известных, именитых граждан. Среди них были юристы, врачи, предприниматели, руководители общин. И больше их никто не видел. Кроме одного: спустя шестнадцать лет доктор Кауфман вернулся к своей семье, которая уже давно жила в Израиле. Одиннадцать лет из этого срока доктор Кауфман провёл в лагерях, его спасла профессия, в которой он был очень талантлив. И в Израиле продолжал он работать врачом, и успел большую книжку написать о своём тюремно-лагерном прошлом. Так она и называлась – «Лагерный врач». Спокойный тон спокойного свидетеля поразил меня в этой книге. А мелкая одна история надолго в память врезалась. В тюрьме в Свердловске оказался с ним в одной камере земляк – харбинец. Председатель Верховного совета российской фашистской партии. Так вот этот председатель принялся с усердием влезать в доверие к тюремному начальству и вскорости стал камерным стукачом – «наседкой».