Воспоминание об Алмазных горах
Шрифт:
— Стоит мне снять гимнастерку и шлем — ни один враг не отличит меня от других аратов. Кроме того, я всегда сам чувствую опасность. Привычка.
— На этот раз придется подчиниться, — серьезно сказал Щетинкин.
— Ну а если бы тебя стали охранять?
— Было бы смешно: я не член правительства и не министр.
…На далеком горизонте синеют плосковерхие хребты. Степь то синяя, как бока линяющего верблюда, то золотисто-желтая, то розовато-белая от солончаков, то бугорчатая от норок тарбаганов… Издали зверьки, стоящие на задних лапках, похожи на молящихся лам в желтых одеждах, они мелодично посвистывают, наверное предупреждая об опасности. То там, то здесь
Ночью останавливались прямо в степи, раскидывали майхан — палатку, пили чай, ели вареную баранину. Черное небо усыпано звездами. И какая первобытность простиралась вокруг! Ни огонька, ни звука… Чувствуешь себя один на один с планетой.
Максаржав словно бы не торопился к месту лечения. Завидев стойбище из нескольких юрт, останавливал машину, разговаривал с аратами, с наслаждением вдыхая дымок от тлеющего аргала. Заметив, что люди заняты выделкой шкур, велел раскинуть майхан, а сам пристроился к огромной кожемялке, которая приводилась в движение быком. Оказывается, он хорошо знал это дело. Баранью шкуру обрабатывали вначале растертой печенью или простоквашей, очищали скребком от мездры, а уж потом выделывали.
— Тут дело тонкое, — пояснял Хатан Батор Щетинкину, — у каждой шкуры свое наименование, и каждая шкура требует особого отношения. Возьми, к примеру, шир — это шкура коровы, или одага — шкура яка…
Петр Ефимович удивлялся, от восторга цокал языком. Князь Максаржав сам мастерил из кожи сбрую, седла, подстилки, ремни, знал, какую кожу нужно брать.
— Я имел свою кожемялку — эригулгэ, сам смастерил, похвастал он. — Цела до сих пор. Поедем в наш сомон — покажу.
До родного сомона Хатан Батора было все же далековато, пришлось бы повернуть на север и добираться вначале в Булган, так хорошо известный Щетинкину: именно в тех местах Щетинкин и Чойбалсан разбили остатки белогвардейских банд Унгерна. От Булгана до Хутаг-Ундур-сомона — родины Хатан Батора — было рукой подать. Щетинкину тоже хотелось побывать в Булгане, зайти в домик с крылатой крышей, в котором размещался их штаб. Конечно же, они проходили через этот Хутаг-Ундур-сомон, как проходили через ворота Булгана, который тогда чаще называли Вангийн-Хурэ, по имени монастыря. Но разве мог предполагать Щетинкин тогда, что именно здесь, в отрогах Хангая, родился его друг, полководец Хатан Батор? Цепкая на всякого рода топографические обозначения память сохранила многие названия. Он помнил, как отряд целых двадцать верст пробирался через узкое скалистое ущелье в горах Жаргалант и Борхут, в котором несла свои стремительные воды «железная река» Селенга. Самые непроходимые места: «ворота» рек Эг и Селенги… Да, он запомнил эти узкие щели, где не могут разминуться два встречных всадника. А там, где
— Ты знаешь эти пещеры? — удивился Максаржав. — Мы в детстве часто забирались туда, слушали рев оленей. Ведь тот, кто услышит олений рев, не стареет и долго живет — так нам говорили.
— Мне больше запомнилась Селенга: голодные партизаны выловили тайменя длиной два метра и весом тридцать килограммов! Отличная получилась уха на всех. А наш кавалерист ухитрился на одном крючке вытащить сразу двух тайменей!
Максаржаву захотелось взглянуть на знаменитый Орхонский водопад.
— Давно с ним не виделись. Он мне вроде близкого друга…
И трудно было догадаться, какой смысл вкладывает он в эти слова.
На прыгающих перед колесами автомобиля миражах, растекающихся по степи, покрытой ковылем, они медленно въехали в голубую Орхонскую долину.
Потом увидели водопад: большие и малые горные реки, слившись в один бурный поток, падали с двадцатиметровой высоты базальтовой террасы Орхонской долины. Это было впечатляющее зрелище: огромная масса прозрачной, как хрусталь, воды низвергалась в глубокий базальтовый каньон.
Они стояли на каменной площадке, ловили ртом прохладные брызги. А еще ниже, на самом дне каньона, виднелись высокие лиственницы.
По узкой тропке спустились к нагромождению черных камней. Максаржав отыскал родник. Напились. Вода по вкусу напоминала нарзан.
— Сила-то какая! — воскликнул Хатан Батор, не отрывая глаз от водопада. — Смотришь, и эта сила словно бы в тебя переливается. Мы в последний раз были здесь с моим юным другом — поэтом Нацагдоржем. Он смотрел, смотрел на водопад и произнес, будто угадав мои мысли:
«К сожалению, а может быть к добру, сказки о перерождениях — всего лишь сказки. Ну а если бы можно было перерождаться после смерти, я хотел бы переродиться в этот водопад!»
Помню, я пошутил:
«Целую вечность падать и разбивать водяной лоб о базальтовые камни?..» Просто хотелось знать, как этот юноша вывернется. А он, оставаясь серьезным, сказал:
«Мне нравится, когда природа проявляет себя через свою силу: ураганы, вулканы, водопады. Астрономы говорили мне, будто наша Земля, да и Солнце, все планеты падают куда-то в пустоту. Так что падать можно по-разному. Не падать, а низвергаться, проявляя свою силу», — вот как он выразился. И я с ним согласился. И тоже захотел после смерти перевоплотиться в водопад или в такую реку, как Улан-Гол…
— А где он, ваш друг-поэт, сейчас? — спросил Щетинкин. — Мне говорили, что он был комиссаром Управления внутренних дел, Нацагдорж…
— Он занимал многие посты. Был секретарем Сухэ-Батора, секретарем Военного совета. Учился в Ленинграде, в военно-политической академии. Недавно вместе с женой направлен в Берлин, в институт журналистики. Очень талантливый человек. Он имеет право перевоплотиться в этот водопад… Сейчас ему двадцать лет. Пусть никогда не потухнет его очаг…
— Двадцать лет?.. Я, кажется, припоминаю его. Он был членом Военного совета, носил гимнастерку с петлицами и фуражку со звездою. Узколицый такой, неулыбчивый.
— Я теперь часто думаю: самое великое счастье — быть молодым. Они ведь все молодые: и Сухэ-Батор, и Чойбалсан, и Нацагдорж… В чем их достоинство? Они как-то сразу правильно поняли ход истории. Смысл жизни, по-моему, в том и состоит: правильно понять ход истории и подчинить свою энергию и всего себя этому ходу… А я даже припомнить себя не могу в двадцать лет. Кем я был в ту пору? Никем. Занимался выделкой овчин. А ты?