Воспоминания фаворитки [Исповедь фаворитки]
Шрифт:
— Как ты считаешь, я буду сносно выглядеть? — спросила она.
— Вы будете неотразимы! — воскликнула я.
— Какая откровенная лесть! — сказала она и прибавила, сбрасывая свой домашний наряд: — Ну же, помоги мне.
Из ящика своего туалета она извлекла батистовую сорочку с жабо из великолепных английских кружев и такими же манжетами и протянула ее мне, чтобы я ей помогла в нее облачиться; волосы она уложила еще раньше, и мужская прическа чудесно подошла этому красивому лицу, в выражении которого, надобно признать, было куда больше дерзкого вызова, нежели скромности.
Между тем Арабелла разделась до пояса. Право, она могла бы соперничать
Я застыла на мгновение, созерцая такое совершенство форм, которое в древности внушало религиозное поклонение.
— Ну, — сказала мне Арабелла, — о чем вы задумались, прекрасная мечтательница?
— Я смотрю на вас, сударыня, и думаю, что принц очень счастлив.
Она усмехнулась, мило передернула плечами и наклонилась, чтобы я могла надеть на нее сорочку.
Странная это штука — женская натура: наши высочайшие радости дарит нам тщеславие и даже самые нежные ласки значат для нас меньше, чем наслаждение, которое мы получаем от лести. Что я значила для мисс Арабеллы? Немногим больше, чем служанка. И однако было видно, что она так жаждет моих похвал, словно это были комплименты самого принца.
Как бы то ни было, она продолжала облачаться столь же неторопливо и с тем же кокетством. Разумеется, этому переменчивому созданию уже случалось наряжаться в костюм кавалера. Когда переодевание закончилось, метаморфоза оказалась полной: всякий поклялся бы, что перед ним юноша лет шестнадцати-восемнадцати, не более, хотя в женском платье она выглядела на двадцать пять, но, по всей вероятности, миновала уже и этот возраст, пору первого цветения жизни.
Упрекнув меня за неловкость — я не сумела повязать галстук, — она сама сделала это с быстротой и умением, выдающим привычку к особенностям мужского туалета. В это время вошла горничная и объявила, что почтовые лошади прибыли и карета ждет.
Мисс Арабелла бросила последний взгляд на свое отражение, потом на меня. Было видно, что в ней совершается какая-то внутренняя борьба, суть которой мне была непонятна. Вдруг она наклонилась к самому моему уху:
— Знаешь, о чем я думаю?
— Нет, — отвечала я, действительно ровным счетом ни о чем не догадываясь.
— Что я предпочла бы быть мужчиной и увезти тебя в этой карете, чем быть увезенной самой, пусть даже и наследником английского престола.
Потом, взяв маленький хлыстик, рукоятку которого украшал великолепный изумруд, сказала:
— Прощай! Будь спокойна, я вернусь как можно раньше. А пока оставляю тебя хозяйкой в этом доме.
И она удалилась стремительными шагами, похлопывая хлыстом по своим сапогам и позванивая шпорами о паркет.
Окно выходило на улицу. Я подбежала к нему, чтобы еще раз взглянуть на мисс Арабеллу. Легким движением она вскочила в коляску, влекомую четверкой лошадей, подняла голову и, увидев мое лицо, прижатое к оконному стеклу, послала мне воздушный поцелуй.
Форейторы защелкали кнутами, и кони пустились в галоп.
Я осталась одна в этой теплой, благоухающей комнате, где было невозможно думать ни о чем другом, кроме роскоши, любви и сладострастия.
Я пробыла там целый час, пропитываясь этим возбуждающим духом, тем самым, что некогда делал Байи местом, столь опасным для добродетели римских матрон.
Как же все это отличалось от той атмосферы доброты
«Я оставляю тебя хозяйкой в этом доме», — сказала мисс Арабелла, уезжая. К чему бы это? Какие права я приобрела? Чем заслужила подобную исключительную благосклонность?
Однако, каковы бы ни были причины моего особого положения, его преимущества оказались реальными, и я не замедлила в том убедиться. Вскоре появилась горничная и осведомилась, не будет ли каких-нибудь приказаний.
От меня ждали приказаний! От меня, которая до сих пор всегда только получала приказания!
Надо признаться, меня всю жизнь томило ощущение собственной униженности. Иногда, в часы счастливого опьянения, мне удавалось забыть, кто я и откуда явилась, но, оставаясь наедине с самой собой, я замечала, что куда более склонна торопливо наслаждаться милостями Фортуны, казалось возносившей меня лишь для того, чтобы сделать грядущее падение еще катастрофичнее, чем благодарить ее за это безумное возвышение, в котором я инстинктивно угадывала ошибку Провидения.
Я отвечала, что, если миссис Нортон угодно доставить мне удовольствие и отобедать в моем обществе, а затем отправиться вместе со мной в театр, я буду ей весьма признательна.
Миссис Нортон ничего лучшего и не желала: для нее было истинной удачей отправиться на спектакль. Она спросила, какой театр я предпочитаю. Но мне был известен только один — Друри-Лейн.
Там играли «Макбета»: то был триумф миссис Сиддонс.
В этот вечер мои впечатления очень отличались от тех, что вызвали во мне «Ромео и Джульетта». На сей раз я пережила все возможные степени ужаса. Взамен нежного очарования, которого миссис Сиддонс недоставало в роли Джульетты, здесь со всем блеском проявились качества противоположные: энергия голоса, непреклонность в чертах лица, честолюбивое вдохновение несокрушимой, как бронза, души — игра актрисы достигла совершенства почти сверхчеловеческого. Особенно она потрясала в сцене, когда леди Макбет толкает мужа на преступление, а еще — когда она подбадривает супруга, напуганного призраком Банко, и, наконец, когда, преследуемая во снах не столько раскаянием, сколько тревогой за свое поколебленное могущество, она появляется в ночном одеянии, с широко открытыми невидящими глазами, с глухим задыхающимся голосом и, скованная сном, являет собою страшное зрелище ночных мук, терзающих убийцу, — в этих сценах актриса была блистательна, поистине недосягаема.
Я возвратилась с этого спектакля, может быть, еще более восторженная, чем в первый раз, однако менее растроганная: я восхищалась, но не плакала. Я чувствовала, что сейчас только, на этой постановке «Макбета», стала свидетельницей чуда искусства. А после «Ромео и Джульетты» мне казалось, будто я сама была участницей подлинной, естественной, а не разыгранной драмы.
Вся трепеща, я вошла в свою маленькую комнатку и, находясь под свежим впечатлением увиденного, попыталась, как и в тот вечер, когда мистер Хоарден повел меня в театр, повторить все только что увиденное. Но скоро поняла, что ни мое лицо, ни голос не созданы для того, чтобы передать впечатление ужасного: голос был слишком певуч, лицо — слишком нежно и юно. Я засмеялась сама над собой, признав собственное бессилие воспроизвести эти мрачные интонации, эту власть неотразимого искушения, что свойственны той, кому Макбет мог сказать: