Воспоминания о людях моего времени
Шрифт:
Надо было решиться на одно: обозом двинуться в Москву, оттуда привезти семян — таково условие подарка. Начались разногласия. Мудрецы утверждали — что-нибудь тут да не так. Почему это ни с того ни с сего двести пудов пшеницы? И без возврата? На это ответили: а как же книги вернули? Он, барин-то, ты не смотри, что у себя во хригеле все книжки читает. Он свой интерес понимает: у бабушки (так называли мою мать) семянов тоже нет, он и хлопочет. Взяло верх мнение, что ехать надо. Мы считались «гражданами сельца Притыкина», и от нашего двора выехал гражданин Климка, наш работник, знаменитый святою своей дуростью.
Не без волнения ждали мы их. Мандат мандатом, но ведь Бог их знает, комиссаров.
На седьмой день Климка въехал на серой кобыле во двор — с нагруженным, укрытым брезентом возом.
— Что ж, хорошо в Москву съездил?
Климка был человек сумрачный, неразговорчивый. Да и слова не особенно гладко из него шли.
— Москва-то тебе понравилась?
— Понравилась… понравилась. Я тебе семянов привез… а ты… понравилась.
«С е м я н о в» привез не один Климка — вся деревня.
— Даже замечательной пшеницы дали, — рассказывал на другой день Федор Степаныч, наш приятель и «комиссар деревни», неглупый, бойкий человек, из бывших приказчиков. Он немного кашлял, шея у него замотана шарфом.
— Так что, знаешь-понимаешь, не задаром в Москву съездили… И мужики премного вам благодарны.
Началась моя слава. Слава вообще связана с ужасом, особенно в «народных массах». Некоторый тихий ужас возник и вокруг моего «хригеля». Если возвращают книги, дают семена; если Кускова с Осоргиным угрожают артиллерией, значит же… И в те дни случалось, что в дверь ко мне раздавался стук. Отворял ее робкий посетитель откуда-нибудь из Мокрого, Оленькова, даже с Мордвеса.
— Значит, как мы слыхали, что вы очень до семянов ходовиты, то селение наше и кланяется, а насчет чего прочего мы завсегда поблагодарим…
Выходило что-то из «Ревизора». Бобчинский с Добчинским не являлись, но плакалась и баба, и вообще, будь у меня характер Хлестакова, я мог бы процвесть.
Но Судьба не так долго держала меня на подмостках. Пшеницу посеяли. Кто подоверчивей — всю. Мудрецы (в том числе Федор Степаныч), смололи ее и пустили на пищу, а посеяли из остатков урожая — хотя зерном пшеница была превосходная: с Северного Кавказа.
Она взошла удивительно. На вечерних прогулках нередко я любовался ее мощной густой изумрудной зеленью. Стебелек к стебельку, как под щетку. Уже грач мог почти прятаться в ней, когда начались заморозки. Утром зеленя стояли седые — спутанные лошади, которые паслись на них — оставляли темно-зеленые следы и борозды.
И к удивлению моему… стал я замечать, что днем всходы не так изумрудны. Они бледнели, с каждым днем прибавлялись погибшие стебельки.
Через несколько дней с нашей же кухни пришло известие: пшеница вся вымерзла. Середа подкузьмил — вместо озимой дал яровую.
— Куда же вы смотрели, когда брали? — спрашивал я Федора Степаныча.
— Оно, действительно, вышло ошибочно, но на глаз она что озимая, что яровая, одинаково оказывает, никак не разберешь, да и начальство
Впрочем, это были последние вообще мои месяцы деревенские: с падением Перекопа и мы отступили на Москву.
ПАСТЬ ЛЬВИНА
Памяти недавно скончавшегося Я.Л.Г.
Всякому, кто Москву знает, ясно, что за Никитским бульваром, почти параллельно ему, идет Мерзляковский переулок (прямо к «Праге»), а около него ютятся разные Скатертные, Хлебные, Столовые и другие симпатично-хозяйственные: барская, интеллигентская Москва, Скатертный д.№ 8, в нижнем этаже, помещалось писательское содружество — «Книгоиздательство писателей». На началах артельных выпускали там альманахи и собственные сочинения Бунин, Шмелев, Вересаев, Телешов, Алексей Толстой, Сургучев, я, другие. Управлял делами некий Клестов. Предприятие было поставлено основательно. Книги авторов прочных, альманахи отлично шли, писатели зарабатывали.
Войну книгоиздательство выдержало, даже преуспело. В революцию произошла такая вещь, что Клестов отошел к большевикам, Бунин, Толстой, позже Шмелев, уехали. Остались книжные склады, Вересаев, Телешов да я. Клестов издали, но по старому знакомству покровительствовал. Власти не закрывали — частью недоглядели, да и Вересаева настоящая фамилия Смидович. Значит, большая рука в правительстве.
Мы кое-что продолжали печатать, кое-как держались. Благодаря различным комбинациям дипломатическим, в 21-м году председателем оказался я: выбрали оставшиеся пайщики.
Вместо Клестова хозяйством заведовал теперь секретарь, старичок Яков Лукич. Прежде он служил бухгалтером в лабазе на Ильинке — худенький, носил очки, сгорбленный, несколько напоминал Ключевского. Имел какое-то отношение к старообрядцам — работник был замечательный и человек дотошный. К нам относился сочувственно, но слегка покровительственно, как к людям книжным, не практическим. Я покорно подписывал разные бумажки, какие он мне подавал, а он посматривал на меня иногда, строго, маленькими глазками, из-под очков. Я немного смущался. Что понимаю я в его бухгалтериях? Того и гляди, поставит «неполный балл», как некогда инспектор в гимназии.
Раз, в начале апреля, захожу в издательство. Яков Лукич расстроен — сразу видно.
— У нас маленько затрудненьице-с…
— Что такое?
— Выселяют. Что, мол, за писатели такие, вы больше контрреволюционеры, да и то ни черта не издаете. А мы коминтерн. И квартиру вашу заберем, и типографию.
Невесело, Яков Лукич.
— До веселья даже весьма далеко.
— М-м… что же мы будем делать?
Яков Лукич призадумался.
— Что ж тут поделаешь… Аки в пасть львину махнем. На двенадцатое число — изволите видеть? — он показал бумажку, назначено заседание в Московском совете. Коминтерн выступит. Ну и мы… тово, не должны бы лицом в грязь ударить. Мы же кооперация, не забудьте! Трудовое товарищество, и зарегистрированы, и книжечки издаем, работаем…