Воспоминания о Михаиле Булгакове
Шрифт:
В передней над дверью в столовую висел печатный плакатик с перечеркнутой бутылкой: «Водка яд — сберкасса друг». А на столе уже все было приготовлено — чтобы и выпить, и закусить, и обменяться сюжетами на злободневные темы. Слетала всякая душевная накипь, суетные заботы, накопившиеся за день, и всегда получалось весело.
Я уже говорил, как из рассказов из жизни МХАТа вырос «Театральный роман». Таких устных рассказов у него было множество и по другим поводам. Они редко повторялись, не становились, как бывает у многих, застольным «репертуаром». Они рождались в ходе беседы, превращались в театральную импровизацию.
Помню,
— Думаю, — говорил Булгаков, — произошла некая противоестественная смесь из Демьяна Бедного, Таирова и палешан. От души сочувствую ни в чем не повинным тихим мужичкам.
И уж тут невозможно было не переворотить все это в веселую буффонаду, и он стал изображать насмерть перепуганных творцов современного фольклора, как они возвращаются домой, лежа на жестких вагонных полках и подняв к небу свои древние бороды. К его рассказу присоединялись остальные. Дмитриев, отвисая губой, превращался в унылого, страдающего насморком палешанина, а Мелик-Пашаев в его товарища, все еще хорохорящегося: мы-де покажем, ни хрена они в Москве не понимают о нашем истинно русском…
Но у обоих кошки скребут на сердце, им слышится грозный голос жены — жену изображает Булгаков: «Не быть добру, коли не сидится в своей лакированной коробочке! Высунулись! Слезли с печки! Добро бы мальчишки, а то ведь за сорок уже! Срам на всю округу, а денег ни шиша!»
Охваченный тоской и страхом перед грядущим возмездием, Мелик-Пашаев буквально подползает к дверям своего дома и робко стучит. «Это я, я, — тоненько, шепотом произносит он. — Потерял копеечку», — поет он, как юродивый в «Борисе Годунове». Дверь распахивается, в дверях Булгаков-жена. Хохолок спереди взвит кверху, на голове повязан платок. Баба, настоящая баба! И взор столь гневен, что Мелик немеет окончательно.
«Искусству захотел! Вот тебе искусству!» — замахивается «жена». Мелик, покорно повернувшись, пригибается и получает хорошую затрещину пониже спины. Тихо стонет.
А Дмитриев с горя уже хватил по дороге не один шкалик и валяется в канаве (под столом), разглядывая в пустую поллитровку ночные светила (люстру) и распевая непристойные песни — э-эх! семь бед — один ответ, пропади пропадом коробочка лакированная! — и трахнул крепким русским словцом. А Вильямс поджимал губы: «Не выражайтесь, тут дамы».
Возвращались мы из булгаковского дома всегда в приподнятом настроении. И смеялись, и что-то тревожное возникало.
— Удивительный человек! — говорил Дмитриев. — А завтра вдруг прочтет о том, как ведут на Голгофу Иешуа. Сердце сожмется… Да, вот так… — Он приобнял меня. — И знаешь, я думаю иногда: дай бог, чтобы его не покинуло озорство. Вот на чем проверяет он свои силы!..
А силы были нужны — чем дальше, тем больше.
Кто из писателей не нуждается в читателе? Кому из писателей не нужен отклик на то, что он пишет? Безмолвие ужасно. Теперь легко об этом говорить, когда его издают, читают,
Однажды он пришел ко мне и торжественно объявил:
— Написали! Понимаешь, написали!
И издали показал мне номер журнала, одна из статей которого в ряде мест была им густо подчеркнута красным и синим карандашом.
— «Широкая публика его охотно читала, но высшие критики относительно него хранили надменное молчание», — цитировал Булгаков и, перебрасываясь от одной выдержки к другой, продолжал: — «К его имени прикрепляются и получают хождение прозвания, вроде спирит, визионер и, наконец, просто сумасшедший… Но он обладал необыкновенно трезвым и практическим умом, предвидел кривотолки своих будущих критиков. На первый взгляд его творческая система кажется необычайно противоречивой, характер образов колеблется от чудовищного гротеска до нормы реалистического обобщения. У него черт разгуливает по улицам города…» — Тут Булгаков даже руки простер от восторга: — Вот это критик! Словно он читал мой роман! Ты не находишь? — И продолжал: — «Он превращает искусство в боевую вышку, с которой, как художник, творит сатирическую расправу над всем уродливым в действительности…»
Булгаков читал, незначительно изменяя текст (я цитирую по подчеркнутым им самим страницам журнала «Литературная учеба»).
Это была статья С. Миримского, но не о нем, а о Гофмане. В ней содержались замечания, пронзительно задевшие Булгакова. Насладившись эффектом, он признался, что статья эта никакого отношения к нему не имеет. Увы, это был совсем невеселый розыгрыш!
Кажется, после неудачи с пьесой «Батум» он стал носить темные очки, надевая их, когда выходил на улицу. Ему мерещилось, что все показывают на него пальцем. Старался как можно больше сидеть дома. В театр или ко мне его сопровождала Лена. Иногда я заменял ее. И теперь все дела были возложены на Лену — денежные, театральные. Кроме того, она стучала на машинке, перепечатывая очередную правку его романа («Мои секретные мифы», — невесело пошучивал он).
Придя ко мне вечером, одетый по-домашнему, в затрапезном лыжном костюме, столь мне памятном, прикрыв дверь, спрашивал о новостях, поминутно осведомляясь: «А рядом никого нет?» В период увлечения историей, оживляясь, он рассказывал мне о том, что надумано, и говорил, что у него получится учебник, какого не было, в школе он займет место необходимейшего пособия и о нем как о писателе станут думать наконец совсем иначе — и все тучи рассеются…
Если случалось, что вдруг появлялся у меня неожиданный гость, он замолкал, односложно участвуя в разговоре и вывешивая из любезности к моему гостю «улыбку номер девять», как я называл это его проявление светской учтивости. Прощаясь, он говорил мне обидчиво:
— Благодарю, вот уж не ожидал. Что это за тип у тебя сидел?
Как и прежде, когда я заболевал, он спешил ко мне: любил лечить. Болезни у меня по тем молодым годам были несложные — простуда, бронхит. Тем не менее у него был вид строгий, озабоченный, в руках чемоданчик, из которого он извлекал спиртовку, градусник, банки. Затем усаживал меня, поворачивал спиной, выстукивал согнутым пальцем, заставлял раскрыть рот и сказать «а», затем ставил градусник, протерев его спиртом, и говорил: