Воспоминания об отце
Шрифт:
Однажды к отцу пришла группа подростков из пушкинской санаторной школы «Дружба». Старшеклассники решили поставить спектакль по папиному роману «Голова профессора Доуэля» и пришли посоветоваться с отцом. Он очень заинтересовался и просил показать ему несколько отрывков, тут же поправляя их и объясняя, как лучше сыграть тот или иной кусок. На спектакль нас пригласили всей семьей, но пошли мы только вдвоем с мамой. В то время автобусы не ходили, а добраться пешком отец не мог. О мастерстве юных артистов судить я не могла, но спектакль мне очень понравился.
Так как болезни не оставляли меня и я частенько отсиживалась дома с простудой, мне опять наняли учительницу. Только теперь она приходила к нам. Лишение более близкого контакта с детьми и взаимоотношений с ними дали плохие результаты. В дальнейшем мне было
В Пушкине на праздники у нас тоже никто не собирался, разве что мамин брат приедет или дедушка. Никуда не ходили и мои родители. Отцу еще трудно было долго находиться на ногах, да и сидеть в ортопедическом корсете не легче. Частыми гостями у нас были только двое: молодой ученый Валентин Сергеевич Стеблин, который мог часами говорить с отцом о своей научной работе, и был врач-эндокринолог, с которым нас познакомил мой дедушка. У него на работе один мужчина долго и безрезультатно лечился от какой-то болезни, но, наконец, нашел замечательного доктора, который его вылечил. Так как отец часто болел, дедушка посоветовал ему пригласить Евгения Георгиевича. Александр Романович был очень мнителен, а Евгений Георгиевич стал на него очень хорошо влиять. И вообще он стал лечить всю нашу семью. А потом мы стали хорошими друзьями. Его жена была оперной певицей и часто приглашала маму на свои спектакли. Бывали мы и у них в гостях. Они жили рядом с Пушкинским театром. Евгений Георгиевич был человеком необыкновенной судьбы. Он был испанским графом с фамилией Дель-Торо Кюинеерсте. Хотя он был ровесником отца, выглядел намного моложе — черноволосый и черноглазый. Даже в своем возрасте был очень привлекателен. Его родители были, видимо, очень строги, так как отдали его в учение собственному повару. Строгость для графов, прямо скажем, странная! Обращались с ним так плохо, что он бежал из собственного дома. Куда он шел, он и сам не знал, лишь бы подальше от родного крова. В Испании шла война, и он неожиданно оказался в зоне военных действий. Бросился бежать в обратную сторону, защищая поднятыми руками голову. От смерти это его спасло, но он получил несколько ранений. Правая рука была ранена навылет. Были еще какие-то ранения, но самое страшное, что две пули остались в его теле. Ту, что застряла в шейных мышцах, ему удалили. А вот вторая осталась навечно возле сердечной сумки, вызывая сердечные приступы с потерей сознания. Оперировать в те времена, когда мы с ним познакомились, никто не решался. До операций были еще десятилетия. Что стало с ним дальше и как он в конце концов попал в Ленинград, я не знаю. Но жизнь его всегда была полна неприятных неожиданностей. Даже в малом. Помню, он как-то у нас обедал. Ели цветную капусту в сухарях, и вдруг Евгений Георгиевич, вскрикнув, выплюнул себе на ладонь какой-то маленький блестящий предмет.
— Что там? — с тревогой спросила мама.
— Да вот тут, оказывается, винтиками кормят... — проговорил он, словно в раздумье, и протянул вперед руку. На его ладони действительно лежал обыкновенный, еще новый винтик.
А еще помню, мы как-то с мамой у них обедали. На обед была тетерка. Я незадолго до этого переболела аппендицитом. Обошлось, правда, без операции. Кстати, меня лечил Евгений Георгиевич. Но я, напуганная болезнью, стала бояться проглотить что-нибудь такое, что могло бы попасть в аппендикс. Видя, что я очень внимательно рассматриваю дичь, Евгений Георгиевич успокоил меня. Он сказал:
— Не беспокойся, вся дробь будет в моей тарелке!
Он не ошибся, кроме него, никто не нашел ни одной дробинки!
Случались и более неприятные истории. Так, однажды вечером по дороге к больному он споткнулся и упал. Дело было где-то на окраине. Видимо, на какой-то момент он потерял сознание. А когда открыл глаза, над ним что-то прогрохотало. Оказалось, это был трактор! На улице было полутемно, или вовсе темно, так что тракторист его не заметил. На счастье Евгения Георгиевича, трактор ехал очень ровно и не задел его. Была и еще одна история, едва не стоившая Евгению Георгиевичу жизни. Он ехал на такси к больному, и, кажется на Фонтанке, у их машины отвалилось колесо,
Там, наверное, не осталось никого в живых. Наша переписка с ним оборвалась, и мы ничего не знали о его судьбе. Но когда вернулись в Ленинград, я, бродя по Никольскому кладбищу, набрела на его могилу с красивым памятником из черного мрамора. Стало быть, он обманул органы, оставшись до конца жизни в городе, который стал для него родным. Могилы его жены рядом не было, и я ничего не знаю о ее судьбе.
Как-то отца посетил один изобретатель, пришедший со своей женой. Он принес отцу статью о своем изобретении. А изобрел он какие-то необыкновенные патефонные пластинки с нанесенными на них значками различной формы: кружками, квадратиками, треугольниками, точками и тире, которые соответствовали определенным звукам или даже музыкальным фразам. Каким должен был быть проигрыватель для них и какое преимущество было у этих пластинок перед обычными, я уже не помню. Отца очень заинтересовало это изобретение, и он попросил автора оставить ему материал для более тщательного изучения. Александр Романович высказал предположение, что, возможно, он использует эту идею в каком-нибудь произведении. Вдруг присутствовавшая при этом разговоре жена изобретателя сказала:
— Бывают такие! Знакомятся с чужой работой, а потом выдают ее за свою!
Всем стало неловко. Изобретатель даже покраснел от смущения и не нашел слов, чтобы сгладить бестактность своей жены.
Писал отец очень быстро и много. В голове у него, как он сам признавался, всегда было столько идей, что если бы он мог, как герой его рассказа доктор Вагнер, не спать, он бы, наверное, писал и ночью. Творческих мук, по всей вероятности, он не испытывал и к тем, кто вымучивал каждую строчку, относился с сожалением и юмором.
Как-то у нас дома шел ремонт и отец на месяц перебрался в Дом творчества, который находился в Пушкине в бывшем доме Алексея Толстого около Лицейского сада. Помню, отец рассказывал, что однажды, придя вечером в номер, услышал, как за стеной кто-то ходит взад и вперед. Постоит и опять начнет ходить. И будто стонет или тяжко вздыхает. Отец решил, что у соседа болит зуб, и посочувствовал ему, так как и сам нередко страдал от зубной боли. На второй и третий день повторилось то же самое. «Чего он не вырвет этот зуб?» — подумал отец с удивлением. В конце концов отец не выдержал и решил справиться о своем соседе у горничной. Она ответила с почтением в голосе:
— Писатель он. Сочиняет!
Окончив рассказ, отец заметил с мнимым уважением:
— А сочинять-то, оказывается, трудно!
В детстве я не задумывалась над творчеством отца. Ну, пишет и пишет... И только став взрослой, поняла и оценила его труд. Были молодые и здоровые писатели, которые корпели над одной книгой по году. Из своих наблюдений я знала, что больные мужчины гораздо нетерпеливее женщин. Стоит им заболеть ангиной или гриппом, как они чувствуют себя самыми несчастными. А ведь у моего отца был костный туберкулез и он месяцами был прикован к постели и видел перед собой только стены своей комнаты! От одного этого можно было впасть в уныние.
Как-то я смотрела интересный киножурнал об одном научном эксперименте. К сожалению, я не помню ни фамилии врача-экспериментатора, ни названия фильма. Ради эксперимента здоровый, молодой человек уложил себя на месяц в постель. Подумать только, всего на месяц! Сначала он активно работал: проверял и правил свои работы, читал научные труды. Через какое-то время он стал рассеян, не мог сосредоточиться. Быстро уставал. От научных работ перешел к чтению художественной литературы. Потом серьезные книги тоже стали его утомлять и он обратился к детективам, но и они навевали на него скуку. Я смотрела этот фильм и невольно вспоминала отца. Мне было непонятно, как он, лежа месяцами без движения, сохранял внутреннюю энергию, живость мысли, интерес к окружающему миру и, наконец, работоспособность. Писал он ежедневно по нескольку часов в день. И только когда умудрялся простыть и схватить насморк, делал себе выходной, заявляя при этом: