Воспоминания
Шрифт:
Мы перестраивались в «догутенберговскую», как говорила Анна Андреевна, эпоху. Мы разговаривали, махнув на стены, у которых «уши». И разговоры случались жесткие.
Впрочем, в последние год-два Н.Я. ослабела настолько, что для серьезного разговора собиралась с трудом, но все-таки собиралась и вела его уже почти всегда в узком кругу. А остальных гнала на кухню («Пошли вон, дураки!»). Как-то неожиданно она перестала «выяснять отношения», чем занималась всю жизнь с пристрастием, а ее христианское смирение было своеобразно, как все в ней:
— Она стерва, — говорила Н. Я. о какой-нибудь малопристойной особе. — Но я ей не судья.
«Резкость ее не всеми была понята, — пишет
И прежде, когда было больше сил, и потом, когда уже непонятно было, сколько еще продлится наше общее с Н.Я. время, она, собравшись для разговора, торопила его. И не все выдерживали ее «натиск» и отходили, иногда совсем. Я тоже отходил, но ненадолго, остывал, осмыслив, и возвращался подчас за очередным подзатыльником («побей, да научи!»), потому что для меня эта «наука» была не кислородом, которого может быть больше или меньше, но воздухом, без которого невозможно.
Я могу назвать многих поэтов, «восстановленных» или изначально сформировавшихся под влиянием Н. Я. или ее книг. А много ли надо поэтов, чтобы определить время?
Итоги этой работы «по склеиванию позвонков» конца тысячелетия еще будут подведены. И тем досаднее было прочесть в предисловии М. Поливанова к первой публикации Н.Я. (Юность. 1988. №8), что "при обсуждении стихов в ней (в Н.Я. — Н.П.) сказывалась манера современной школы". Помилуйте, Миша, «школа» могла быть (и, пожалуй, была) только одна — Осипа Мандельштама. Но почему она — «современная»?
«Она (то есть Н.Я. — Н.П.) хищно впивалась, — пишет М. Поливанов, — в строку и требовала ее конкретной интерпретации — и притом единственной. Так, например, она настаивала, что „Сияло солнце Александра“ „…“ написано о Пушкине».
Трудно примитивизировать более суждения Н. Я. о поэзии, предпринятые, как я полагаю, исключительно для «оживляжа». Но обратимся к самой Н. Я.: «Вчерашнее солнце» не Пушкин, — пишет она, — а просто любой человек «…» Чего гадать, откуда пришло черное солнце, — оно есть даже в Эдде" («Вторая книга»).
Видимо, М. Поливанов перепутал что-то. Но хуже другое, что он (один из «лучших друзей») не разделял, оказывается, отдельных взглядов Н. Я. (и почему-то — не спорил), но всего лишь прощал ей ее «обидные несправедливости» и «вряд ли обоснованные обвинения».
«Друзья ей очень многое прощали» — такое «великодушие» вряд ли уместно в предисловии к публикации друга, сохранившего не только свой светлый ум до последних дней, но и наши мозги от помешательств века.
Не будем «рассчастливливаться». Время, которое — нам кажется — мы похоронили, умирать не хочет. Оно тоже перестраивается в эпоху гласности, сдавая одни позиции и укрепляясь на других, вокруг неожиданных лидеров. Вчера с претензиями заявился ко мне (за отсутствием прямых виновников) боевик (или лидер) из «крайних левых». Он прочитал отрывок из «Воспоминаний» Н. Я. и все «новое о Мандельштаме» других авторов. И возмущался культом личности Осипа Мандельштама, обвинял его в недостойном поведении на следствии (словно это было следствие, а не надругательство), а также требовал равного уважения ко всем, упомянутым в книге Н. Я. Высокий и крепкий, с лицом ныряльщика (несколько стертым от этого занятия), он светился от счастливого чувства непричастности к нашим грязным делам.
Он не был ни сталинистом, ни националистом. И я не сразу понял, чего же ему надо.
В конце концов все мы, живущие на этой земле, повара. Все делаем (если делаем что-то) пищу. Одни — для души, другие — для всего остального. Мандельштам делал честную пищу — на редкость! — и потому необходимую,
один кормит,
другой как бы кормит,
а третий травит.
И какая может быть «уравниловка» (равное уважение) между теми, кто роет колодцы, и теми, кто отравляет колодцы?!
Не может быть, если не темнить.
А потому надо темнить. Не нам, но времени, которое не хочет умирать. Времени, перепутавшему себя с вечностью, — и в этом его главное заблуждение. Оно изыщет себе адептов из «чистых» вроде моего гостя. Оно согласно жертвовать Ставским и Воронским (кто их там помнит!). Но еще не отдает Маршака. Хотя и говорит уже о нем — «с одной стороны и с другой стороны». И не рухнет, когда окажется, что «другой стороны» нет, — повиснет на Алексее Толстом.
Время хочет отползать, и оно будет отползать. И уже ясно: ругаться придется долго.
За окном ветер — он треплет флаг. Но флага нет. А внизу глубоко деревья: я на одиннадцатом этаже. Значит, он треплет воздух — его тонкую, прозрачную ткань.
Я себя еще не посадил за Мандельштама. Как за Пушкина. Чтобы жить им год, два и три. И больше никем. И потому не вижу его, но, как этот ветер за окном, слышу — трепет тонкого и прозрачного.
А Н. Я. вижу и слышу — не книги ее, но ее, потому что книги — это то, что потом от нее осталось. А сейчас — вместо нее. А было все, что в книгах — и много больше! — до книг и абсолютное слышание стиха, и чувство того, что держится-в искусстве и жизни — или не держится, и четкая концепция нашей эпохи, и ее горестные реалии, и сто других вопросов на каждый день и среди них всегда главный: что такое интеллигент?
Конец 60-х Позвонил Солженицын (на Лаврушинский):
— У меня есть полчаса и два вопроса.
«А на третий вопрос я ему не ответила: истекло время», — шутит Н. Я.
И я не знаю, можно ли увидеть и услышать ее — жесткую и добрую, серьезную и озорную — без нее, только из ее книг. У меня нет и не будет такого опыта. Юрий Николаевич Давыдов (я ему верю) сказал вчера: можно. Впрочем, иначе теперь и нельзя. 29 декабря 1980 года Н. Я. умерла.
— Надечка умерла, — позвонила, кажется, Наталья Ивановна. Потом — короткие гудки. Я их услышал не сразу. Потом:
Постремонтный дом наш — вот он!– Полон горестных забот он:На губах горчит.Старый друг ночует в морге.На витрине в военторгеПетушок кричит.
Крестный путь пройден. В конце его, как и следует, — крест, на старом Кунцевском (б. Троекуровском) кладбище. Традиционный, хотя и несколько затейливый, с текстом (кириллицей) из священного писания. «Надя была бы довольна», — думаю я и слегка подревновываю к тому, кто этот крест вырубил и связал. Я бы «вырубил и связал» не так. Найти могилу не трудно. От главного входа — метров пятьдесят, по аллее, что между новым кладбищем, похожим на мусульманское, и старым, в липах. И на четвертой повертке, возле могилы некоего Семенова, взять вправо. Летом это обычная кладбищенская дорожка, сыроватая от густой зелени, а зимой — тропка в сугробах. По которой и несли мы тогда, еще метров сорок, Наденькин гроб на плечах. Проваливались, удерживались друг за друга и друг другу подтягивали: "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас… "