Воспоминания
Шрифт:
Но поездку нельзя было откладывать. Большевизм со всеми вытекающими фатальными — для нас — последствиями вот–вот восстановит свою власть в городе. Несколько небольших отрядов офицеров, добровольцев Белой армии, которая образовалась на берегах Дона, уже направились в Одессу для защиты жителей и поддержания порядка; другой небольшой отряд послали на север защищать крупную узловую станцию — Раздельную, — к которой направлялись банды украинского авантюриста и разбойника Петлюры.
Нам выделили специальный вагон. Нас сопровождали два офицера и пожилая горничная, которую я наняла за несколько дней до отъезда.
Первые сто километров все шло хорошо. Но на
Петлюра оказался гораздо сильнее, чем ожидалось. Его банды разгромили маленький отряд офицеров и вынудили их отступить к Раздельной. Петлюра удерживал свои позиции и продолжал наступать.
Образ действий этого авантюриста и его помощников ничем не отличался от образа действий большевиков. Они жгли и крушили все на своем пути, мучили и убивали.
Наш поезд долго стоял на станции. Потом нам сообщили, что дальше мы ехать не можем: в паровозе кончилась вода, а водопровод на станции вышел из строя. Наш вагон остановился прямо напротив платформы, где собрались офицеры–добровольцы. Я увидела мужчин с самыми разными лицами, одетых в форму разных родов войск. Белая армия состояла из разнородных людей. Их объединяла лишь идея активной борьбы против большевиков. По их виду я не могла понять, в какую сторону склоняются их симпатии, и совсем не была уверена, как они отнесутся ко мне, когда узнают, кто я такая и куда еду.
Наш русский офицер отправился на поиски командира отряда и привел его к нам в вагон. Учтивый молодой полковник развеял мои сомнения. Он сказал, что с радостью отцепит паровоз от своего военного поезда и отдаст нам. Я не могла на это согласиться, ибо я не хотела лишать их единственного средства передвижения. Но полковник заверил меня, что вода скоро будет, и тогда они воспользуются нашим паровозом. Мы не должны откладывать свой отъезд, добавил он, это слишком опасно.
Пока наш вагон прицепляли к новому паровозу, полковник вышел на платформу; вернувшись, он заявил, что не позволит нам ехать без охраны.
Я запротестовала. Во–первых, его люди не внушали мне доверия; во–вторых, я не хотела отрывать их отдел. Но полковник стоял на своем. В конце концов он заявил, что он здесь командует и берет всю ответственность на себя.
Несколько офицеров с пулеметами забрались на паровоз, двоих поставили охранять двери в вагон. Когда все было готово, полковник пришел спросить, можно ли трогаться.
Я поблагодарила его и пожелала удачи. Он поцеловал мне руку и спрыгнул с подножки. Поезд тронулся.
Я стояла у окна. Вдруг по толпе добровольцев словно пробежал ток. Все как один повернулись к вагону, выстроились в шеренгу и отдали честь.
На секунду я приросла к месту, потом, забыв обо всем, без пальто и шляпы, бросилась на заднюю площадку старомодного вагона. Меня душили эмоции, из глаз градом катились слезы, я кричала им слова приветствия и добрые пожелания. Они собрались в конце платформы и сняли фуражки, глядя вслед уезжавшему поезду. Я стояла на площадке, пока могла различать их лица. Потом фигуры слились в одно сплошное серое пятно.
В тот же вечер мы приехали в Бендеры, где начиналась Бессарабия. Было совершенно темно. Вагон освещали несколько свечей, вставленных в пустые бутылки. Было холодно. В течение дня мне стало хуже, жар усилился. Меня сотрясала дрожь, щеки горели.
Перед прибытием в Бендеры я пригласила наших добровольных охранников, чтобы поблагодарить их и попрощаться с ними, попрощаться с Россией в их лице. В вагон вошли шестеро мужчин, заполнив все пространство своей тяжелой зимней одеждой, меховыми
От волнения я не могла говорить. Эти незнакомцы, эти люди, которых я никогда раньше не видела, были мне сейчас ближе родных; они стали частью моего существа, они олицетворяли все, что я покидала.
Мне хотелось навеки запечатлеть их лица в своей памяти. Я взяла свечу со стола и по очереди поднесла к каждому лицу. Крошечное желтое пламя на секунду выхватило из темноты головы с короткими волосами и обветренные лица с густыми усами.
Я хотела сказать им что нибудь значительное, чтобы они тоже навсегда запомнили меня, но не смогла вымолвить ни слова; только слезы, горькие, безутешные слезы, катились по моим щекам.
Так я попрощалась с Россией.
В ИЗГНАНИИ
ВСТУПЛЕНИЕ
Чему учит изгнание — тема второй книги. В своем рассказе я вынуждена говорить о том, что сама пережила и передумала. Я описывала все так, как сама это видела, хотя прошла эту дорогу не в одиночестве. Такая же драматическая и исполненная надежд жизнь выпала на долю многих моих соотечественников, и часто она была посуровее моей. Но теперь это уже история. В противном случае я вряд ли бы взялась за перо.
Когда рушится общественный строй и целый класс людей снимается с места и в буквальном смысле слова лишается крыши над головой, жизнь не торопится приютить их, позаботиться о них. Рассказывая о случившемся со мною и с теми, кто окружал меня в начальный период изгнания, я старалась показать трудности, с какими мы столкнулись, и как сумели их преодолевать.
Взявшись сейчас рассказать мою жизнь, я сознаю невыгоды своего положения. Слишком еще свежи события, чтобы осознать их значение, и рано выносить справедливую оценку всем действовавшим лицам. В отличие от моей первой книги, здесь не представлялось возможным объединить общей рамой калейдоскоп событий и перемен, коими так изобильна изгнанническая доля. Психология людей, переживших крушение налаженной жизни, более или менее схожа: определяющей становится борьба за существование. И я хочу изложить все, пока свежа память, хочу удержать то, что заслуживает войти в историю.
В первой книге я излагала обстоятельства, канувшие в небытие и более никак не принадлежащие мне. Мои детство и юность прошли в обстановке, от которой не осталось следа, время и перемены смели ту страну, там теперь совсем другой мир. Воспитание не готовило меня к материальным лишениям, и новая жизнь, наставшая после моего бегства из России в 1918 году, была долгой чередой попыток приноровиться к дотоле неведомому порядку вещей.
Моя жизнь на чужбине отчетливо делится на три периода. Первый продолжался почти три года и правильно будет назвать его жизнью во сне. Поступь моя была твердой, а глаза незрячие. Жизнь продолжала свое неумолимое течение, но я воспринимала перемены сквозь дремотную пелену, ничто не могло расшевелить меня. Меня единственно волновали личные утраты, а тревожная внешняя жизнь касалась поверхностно, если вообще касалась. К концу этого первого срока я стала сознавать, что ступаю по ненадежной земле и вокруг меня пучина.